Роль этого великого человека — талантливого физика, гражданина мира — в происходящих глубоких изменениях в нашей стране необычайно велика. Его имя принадлежит истории. Но время всестороннего анализа деятельности А. Д. Сахарова (а мы не сомневаемся, что такой анализ будет проведен) еще впереди. Свидетельства разных людей, встречавшихся с ним, способных оценить его научные работы и общественную активность, только начинают накапливаться.
Этот сборник воспоминаний является лишь небольшим, но, как нам представляется, необходимым вкладом в воссоздание образа Андрея Дмитриевича.
Большинство авторов сборника — физики, математики, вычислители — знали Андрея Дмитриевича по работе. В той или иной степени они переживали превратности его нелегкой судьбы. Все это находит отражение на страницах сборника. Конечно, высказываемые в статьях мысли и суждения, оценки отдельных людей и событий являются сугубо личными и не со всеми из них члены редакционной коллегии могут согласиться, однако в текст не внесено никаких изменений, чтобы можно было четко понять позицию того или иного автора.
Вместе с тем мы надеемся, что читатель отнесется с пониманием как к авторам, которые не являются профессионалами-литераторами, так и к редакционной коллегии, которая стремилась предоставить авторам свободу выбора, старалась сохранить своеобразие стиля каждого автора.
Не все участники этого сборника — физики. Мы благодарны Елене Георгиевне Боннэр и Сергею Адамовичу Ковалеву, которые откликнулись на просьбу редакции и предоставили для сборника свои материалы. Без участия двух других «нефизиков» — журналиста Юрия Роста (фотографии А. Д. Сахарова) и Олега Мороза (комментарии к статье Ю. Б. Харитона) книга также много бы потеряла.
Идея создания сборника появилась в Отделе теоретической физики им. И. Е. Тамма Физического института им. П. Н. Лебедева в связи с подготовкой к 70-й годовщине со дня рождения А. Д. Сахарова. Большинство составивших сборник воспоминаний написаны в 1990–1991 гг. по горячим следам недавних драматических событий, и теперь многие из них сами по себе представляют историческую ценность. В качестве вводных статей использованы материалы, публиковавшиеся во время кампании по избранию А. Д. Сахарова народным депутатом СССР, а также статья его памяти, помещенная в журнале «Успехи физических наук», Они дополняют друг друга, так как в первой из них содержатся основные биографические сведения и краткий обзор общественной деятельности, а во второй главный акцент сделан на научной стороне деятельности А. Д. Сахарова. Последующие статьи помещены в алфавитном порядке по фамилиям их авторов. В авторском указателе приведены основные сведения об авторах.
В конце сборника имеются приложения, содержащие некоторые документы и выступления А. Д. Сахарова: стенограмма знаменитого общего собрания АН СССР 1964 г.; заметка А. Д. Сахарова в стенную газету ФИАНа «О моей позиции», написанная в 1973 г.; «Горьковская папка» — документы, отчеты, переписка «Сахаров — ФИАН» в период ссылки; стенограмма заседания Политбюро 1 декабря 1986 г., на котором решался вопрос о возвращении Сахарова в Москву; выступление А. Д. Сахарова в ФИАНе за три дня до смерти, 11 декабря 1989 г., во время проведения двухчасовой политической забастовки; «Письмо советским ученым», написанное А. Д. Сахаровым в марте 1982 г.
В этом письме он просил своих коллег по Академии поддержать его попытки облегчить участь репрессированных ученых-правозащитников. Горько сейчас сознавать, что гражданская деятельность А. Д. Сахарова не получила у нас в научной и академической среде той поддержки, какую она заслуживала. Такая поддержка помогла бы ему в его трагической борьбе и, вполне возможно, продлила бы его годы.
Редакционная коллегия благодарит всех, принявших участие в этом сборнике, и надеется, что читатели смогут увидеть Андрея Дмитриевича Сахарова глазами тех, кто имел возможность общаться с ним лично, оценить значимость этого человека, во многом опередившего свое время.
Мы с благодарностью отмечаем помощь, которую оказали при подготовке книги к печати сотрудники Отделения теоретической физики А. А. Быков, Н. М. Демина, Н. А. Грязнова, В. Н. Зайкин, М. А. Кормилицына, А. В. Леонидов, А. В. Маршаков, А. Д. Миронов, А. Г. Наргизян, М. В. Петухова, М. О. Птицын, М. А. Рахманов, И. И. Ройзен, А. М. Семихатов, О. П. Сергеева, О. Н. Спицына, М. Н. Столяров, А. В. Субботин, М. В. Цаплина, М. М. Цыпин.
Мы глубоко благодарны начальнику ОНТИ ФИАН Павлу Дмитриевичу Березину и его сотрудникам, выполнившим компьютерный набор книги и осуществившим предварительную ее верстку; работу эту существенно осложняли многочисленные авторские и редакционные правки.
Редколлегия благодарит директора издательства «Практика» М. А. Осипова и его сотрудников Д. В. Самойлова и А. В. Комелькова, чей неформальный подход позволил продолжить творческую работу над книгой даже на последних этапах подготовки оригинал-макета, а также позволил исправить немало ошибок и шероховатостей.
Мы благодарим: Архив А. Д. Сахарова за ценные консультации и предоставление ряда материалов; В. И. Лукьянова за предоставленные фотографии коттеджа А. Д. Сахарова в Арзамасе-16 и фотографию водородной бомбы, сделанную в Музее ядерного оружия (Арзамас-16); Ю. Н. Смирнова за фотографии домов по улице Живописной и Щукинскому проезду в Москве, где жил А. Д. Сахаров.
Как уже говорилось, основная часть сборника была подготовлена в течение 1990 г. Ценою героических усилий сотрудников ОТФ, руководимых одним из членов редколлегии И, М. Дреминым, а также благодаря максимально позитивному подходу нашего французского коллеги, директора издательства «Эдисьон Фронтиер» профессора Тран Тан Вана, к 70-летию А. Д. Сахарова 21 мая 1991 г. удалось издать англоязычный вариант этого сборника (см. [15] в библиографической справке в конце книги). 21 мая 1991 г. открылся I Международный конгресс памяти А. Д. Сахарова «Мир, прогресс, права человека». Утром в этот день первая партия сборника прибыла самолетом в Москву.
К сожалению, издание книги в России задержалось. Теперь, в год 75-летия А. Д. Сахарова, вниманию читателя предлагается сборник, существенно расширенный по сравнению с англоязычным изданием.
* * *
Отметим ряд важных мемориальных событий последних лет: 21 мая 1992 г. на здании Физического института РАН им. П. Н. Лебедева была открыта мемориальная доска А. Д. Сахарова. Доска расположена на фасаде главного корпуса слева от входа (справа — мемориальная доска его учителя И. Е. Тамма).
21 мая 1994 г. в Москве был открыт Архив А. Д. Сахарова.
В Нижнем Новгороде уже несколько лет функционирует Музей-квартира А. Д. Сахарова.
В различных городах мира имя Сахарова присвоено улицам, площадям, школам, библиотекам; учреждены премии, медали и стипендии имени Сахарова. В Минске создан Международный Сахаровский колледж по радиоэкологии. В Нижнем Новгороде проводятся Международные фестивали искусств имени А. Д. Сахарова. В Иерусалиме были разбиты сады Сахарова.
С 1991 г. ежегодно проводятся Сахаровские альпинистские экспедиции, в результате которых имя Сахарова присвоено теперь некоторым ранее безымянным вершинам Горного Алтая, Памира, Кавказа. Среди них пик Академика Сахарова в районе Шавло Северо-Чуйского хребта Горного Алтая, расположенный по соседству с пиками Тамма, Курчатова, Эйнштейна, вершинами Красавица, Сказка, Мечта (см. публикацию Б. В. Левина, «Курчатовец», № 5, октябрь 1992 г., о восхождении 10 августа 1992 г. 16 спортсменов из Москвы, Новосибирска, Арзамаса-16, Черноголовки, Протвино).
Кончина Андрея Дмитриевича Сахарова стала общенародным горем. Это горе объединило самых разных людей. Он не был религиозен, но в церквах — и православных, и католических — по всей стране служили панихиду. Он долгие годы боролся с произволом «органов правопорядка», но регулировавшие прохождение сотен тысяч людей и мимо гроба накануне похорон, и в траурном шествии за гробом на митинг, помогавшие поддерживать порядок на самом митинге и на кладбище милиция и войсковые части, от милиционера и солдата до генерала, были максимально тактичны и заботливы. Он был яростным противником националистической розни, но за гробом шли также люди совсем других убеждений. Интеллигенция, рабочие, служащие, гордившиеся им, охваченные печалью, шли и шли. И это было отнюдь не потому, что его пытались «присвоить себе» разные слои нашего народа. Причиной было то, что он боролся за общечеловеческие ценности, за пробуждение чувств, быть может, дремлющих, даже спящих в людях, но присущих и необходимых всем. Сама его смерть потрясла эти души, подняла их на ступеньку выше. Вряд ли кто-либо еще, кроме него, имел право сказать о себе пушкинскими словами, высеченными на памятнике: «И долго буду тем любезен я народу…»
Но нам, физикам, вместе с гордостью от того, что он принадлежал нашему сообществу (и потому мы можем понять эту сторону его жизни, непонятную тем миллионам, которые увидели в нем свет человечности, смелости и борьбы без насилия), выпала и почетная, и грустная привилегия — стоя у гроба, подвести итоги его научной деятельности. Эта привилегия грустна потому, что мы понимаем, насколько больше мог бы он сделать в физике, если бы не отдавал себя так щедро людям, человечеству. Она грустна и потому, что ему самому занятие наукой давало, как кажется, больше непосредственной радости, чем другие сферы его деятельности. Его жизнь теперь известна всем. Море статей, воспоминаний, характеристик его личности и его деятельности затопило печатные издания. Не стоит о его биографии говорить вновь. Но, следуя традиции, вспомним о нем как о физике. Можно не сомневаться, что физиком Андрей Дмитриевич стал под влиянием своего отца, Дмитрия Ивановича, преподававшего физику и написавшего несколько книг — прекрасный университетский задачник, учебники и ряд популярных книг. Работы А. Д. Сахарова по физике резко распадаются на три группы — по тематике и по времени написания.
Первый, так сказать, предварительный период охватывает время от окончания физического факультета МГУ (в эвакуации, в Ашхабаде) в 1942 г. до защиты кандидатской диссертации. Сюда входит работа на оборонном заводе на Волге (1942 — начало 1945 гг.), где он сделал четыре изобретения по контролю продукции (одно запатентовано) и, находясь в полном отрыве от физиков, выполнил четыре исследовательские работы небольшого масштаба (не опубликованы и пока не разысканы). В одной из них, быть может, только прочитав пионерские работы Я. Б. Зельдовича и Ю. Б. Харитона по цепной реакции в уране, он догадался, что уран в реакторе нужно не размешивать с замедлителем равномерно, а приготовлять в виде блоков (чтобы снизить резонансное поглощение в уране). Этот важный принцип был уже известен, но в то время, конечно, засекречен. Свои работы он послал И. Е. Тамму и с января 1945 г. стал его аспирантом в Отделе теоретической физики ФИАНа. Здесь за два года он закончил и опубликовал три работы: по генерации пионов высокой энергии, по оптическому определению температуры горячей плазмы и по 0?0-переходам в ядре. Последняя работа — его кандидатская диссертация. Он защитил ее почти на год позже, потому что провалился на экзамене по марксизму-ленинизму (это его очень огорчило, так как жил он, с родившимся ребенком и неработающей женой, очень тяжело, голодно, снимая комнату за городом, а годы были вообще голодные, между тем кандидатская степень резко улучшала жизненные условия; в провале на экзамене не следует видеть политическую подоплеку — вплоть до середины 50-х годов его политическая позиция была вполне лояльной, просто он думал по-своему, и экзаменаторы не могли его понять). Работы эти вполне хорошие, особенно фундаментальная диссертация. Она везде адресуется к эксперименту. Но для будущего Сахарова они являлись только «разминкой».
Он вошел в группу, образованную в Отделе по предложению И. В. Курчатова для изучения вопроса о возможности создания термоядерного оружия. Начался второй период его научной деятельности. Вскоре он выдвинул очень важную идею. В сочетании с еще одной идеей, выдвинутой другим участником этой группы, проблема сразу стала практически очень обещающей. Сахаров и Тамм были переведены в специальный институт вне Москвы, где А. Д. Сахаров работал до 1968 г. (Тамм вернулся в ФИАН в 1953 г.). Почти двадцать лет жизни, в возрасте особенно ценном для физика-теоретика, были отданы делу, которое он тогда (как и впоследствии) считал необходимым для сохранения мира. Однако не все сводилось к грандиозной и поразительно успешной работе по созданию водородного оружия, в которой участвовало немало выдающихся физиков, но Сахаров, по общему мнению, играл едва ли не лидирующую роль. В 1950 г. Сахаров и Тамм предложили схему (и провели первые ее теоретические, довольно детальные исследования) магнитного термоядерного реактора, по существу — токамака, являющегося и поныне основой попыток осуществления управляемого термоядерного синтеза. Еще ранее Сахаров предложил для той же цели холодный синтез — мю-катализ. Недавно в США комиссия экспертов признала, что после достигнутых за прошедшее время успехов этот путь по своим возможностям сопоставим с традиционными методами. Наконец, и идею лазерного синтеза А. Д. Сахаров тоже предложил в тот же период в самом начале 60-х годов в докладе, оставшемся неопубликованным. Тогда же он предложил метод создания сверхсильных магнитных полей — «магнитную кумуляцию» (взрыв химической или «атомной» оболочки сжимает в результате имплозии поле внутри цилиндра). Его коллеги-экспериментаторы достигли таким путем полей в 16 (в некоторых экспериментах до 25) миллионов гаусс, т. е. в 50–100 раз выше рекорда П. Л. Капицы. С начала 60-х годов начался переход к третьему периоду. А. Д. Сахаров стал возвращаться к физике поля, частиц и к космологии. Он быстро преодолевал свое накопившееся отставание в этих вопросах. Стал чаще приезжать на семинары в ФИАН, а в 1969 г. официально возвратился в Отдел теоретической физики ФИАНа, так как в связи с его первым политическим «манифестом» был уволен из специального института. Уже в 1965 г. он опубликовал работу, в которой образование неоднородностей во Вселенной объяснялось квантовыми флуктуациями. Затем последовали работы со все более смелыми гипотезами.
В 1967 г. А. Д. Сахаров выдвинул гипотезу о возможности распада барионов с образованием лептонов. С учетом несохранения CP-симметрии скорость распада антибарионов оказывается больше, чем у барионов, и при достаточно быстром расширении Вселенной они не доживают до нашего времени (более подробное исследование — в 1979 г.). Эта, поначалу казавшаяся совершенно фантастической, гипотеза через 12 лет, в результате развития единой теории полей (включая сильные взаимодействия), получила в разработанном варианте поддержку, и поиск распада протона был назван «экспериментом века». Он не привел пока к успеху, но идея «овладела массами» физиков, и они скорее склонны отказаться от этого варианта единой теории, чем от самой идеи.
В этот же период А. Д. Сахаров объяснил возникновение гравитационного поля как результат квантовых флуктуаций вакуума («теория с нулевым лагранжианом поля»; продолжена в большой работе 1975 г.). Этот подход был подхвачен другими теоретиками и получил название индуцированной гравитации. В 1970 г. им была высказана идея о необычной «многолистной» Вселенной. Фантастический характер имеет и гипотеза об «обращении стрелы времени» (1980 г.). Предполагается, что в пульсирующей Вселенной можно выбрать такую точку, что в обеих сходящихся в ней стадиях сжатия и расширения по космологическому времени термодинамическое время растет по мере удаления от этой точки (т. е. сжатие по космологическому времени на самом деле проявляется как расширение по термодинамическому времени). Такое решение является CPT-инвариантным. Несомненно, это головокружительная гипотеза. Уже в ссылке, в 1984 г., он выполнил еще одну важную работу. В отличие от обычной сигнатуры метрики (одномерное время плюс трехмерное пространство) Сахаров допускает возможность любых сигнатур с любым числом измерений (лишние измерения компактифицируются). Например, в разных частях Вселенной возможно разное число осей времени, разные метрики, в результате квантового туннелирования возможен «фазовый переход метрики» (эти идеи Сахарова перекликаются с появившимися примерно в то же время работами Дж. Хартля, С. Хокинга и А. Виленкина по квантовой космологии). Параллельно с космологическими работами в 1967 г. и в 70-х годах Сахаров опубликовал четыре работы (одна совместно с Я. Б. Зельдовичем), получив полуэмпирическую формулу масс барионов и мезонов. В 1980 г. он включил их в список своих шести тем: работы (термояд, мю-катализ, магнитная кумуляция, индуцированная гравитация, барионная асимметрия и массовые формулы), которые он сам считал важнейшими. Стоит отметить, что уже в последний год жизни Андрей Дмитриевич, выступая на Международном совещании сейсмологов, обратил внимание на принципиальную возможность предупреждать катастрофические последствия землетрясений с помощью подземных ядерных взрывов, которые способны снимать накопившееся напряжение глубинных пластов.
Картина научной деятельности была бы неполна, если бы мы не упомянули о том, что он называл «любительскими проблемами». Это совершенно конкретные задачи с необычайно широким спектром тем — от задач из теории чисел до задачи, которой он занялся, помогая жене рубить капусту. При ее рубке получаются многоугольники разной величины. Андрей Дмитриевич нашел, что среднее число вершин равно четырем, а отношение среднего квадрата периметра к средней площади равно 4?, как для круга. Список работ, составленный им в 1980 г., помещен в собрании его научных трудов [1]. (Работы Сахарова прокомментированы им самим и многими выдающимися теоретиками.) Однако решения «любительских проблем» не даны, и уже из примера задачи с капустой видно, что они отнюдь не просты. Для Андрея Дмитриевича они были своего рода отдыхом от «настоящей» работы, вроде шахмат для других.
В его основных работах поражает необъятная фантазия, поразительная интуиция (она была очевидна тем, кто сотрудничал с ним), владение теоретическим аппаратом (был случай, когда не зная о существовании метода, на разработку которого его автор тратил годы, он придумал его сам по ходу вычислений), глубина и полная свобода мышления. Можно подметить и еще одну, может быть, случайную черту. За исключением работ по массовой формуле в тематике всех его работ господствует нечто грандиозное: Вселенная и ее развитие; грандиозное энерговыделение (термояд, мю-катализ); экстремальные магнитные поля; можно добавить еще одну, не упоминавшуюся выше работу: о максимально возможной температуре (он получил теоретический предел в 1,42 x 1032 град.; 1966 г.). Сам тип его мышления, характер рассуждений, как и выбор тематики, говорят о том, что это был выдающийся, необычайный, не побоимся сказать — великий человек.
Сотрудники Отдела теоретической физики им. И. Е. Тамма, ФИАН СССР
Литература
1. Sakharov A. D. Collected Scientific Works/Eds. D. ter Haar, D. V. Chudnovsky, G. V. Chudnovsky. — New York, Basel: Marcel Dekker, 1982.
Редакционное дополнение 1996 г.
В 1995 г. вышло полное, за исключением пока еще не рассекреченных отчетов, собрание научных трудов А. Д. Сахарова (см. [7] в библиографической справке в конце книги) с обширными комментариями. Приведены там и решения многих любительских задач Андрея Дмитриевича, в том числе задачи о капусте. См. также [8, 9] в библиографической справке в конце книги.
Эта биографическая справка была составлена весной 1989 г. во время кампании по выборам народных депутатов СССР. Основу справки составляет текст выступления О. П. Орлова на собрании избирателей в Доме кино, где А. Д. Сахаров был выдвинут в народные депутаты. В уточнении биографических данных О. П. Орлову помогала Е. Г. Боннэр. Текст выступления Орлова был затем значительно дополнен и расширен Б. Болотовским для широкого распространения среди избирателей. Окончательный вариант просмотрен и одобрен А. Д. Сахаровым.
Андрей Дмитриевич Сахаров, всемирно известный ученый и общественный деятель, родился 21 мая 1921 года в Москве. Его родители — Сахарова Екатерина Алексеевна и Сахаров Дмитрий Иванович, преподаватель физики, автор ряда учебников и задачников по физике, а также многих научно-популярных книг. Впоследствии Дмитрий Иванович был доцентом кафедры общей физики на физическом факультете Московского государственного педагогического института им. В. И. Ленина.
В 1938 году поступил на физический факультет МГУ. В 1941 году, после начала Великой Отечественной войны, призывался, однако не прошел медицинскую комиссию и эвакуировался вместе с МГУ в Ашхабад, где в 1942 году окончил с отличием физический факультет. Ему было предложено остаться на кафедре и продолжать свое образование. Андрей Дмитриевич отказался от этого предложения и был направлен Наркоматом вооружений работать в Ульяновск на оборонный завод. В годы войны Андреем Дмитриевичем были сделаны изобретения и усовершенствования по контролю качества бронебойных патронов. Предложенный им метод контроля вошел в учебник под названием «Метод Сахарова»
В 1943 году женился. Имеет троих детей. Жена умерла в 1969 году. С 1972 года женат вторично.
Работая инженером, А. Д. Сахаров также самостоятельно занимался научными исследованиями и в 1944–1945 годах выполнил несколько научных работ.
В январе 1945 года поступил в аспирантуру Физического института АН СССР (ФИАН), где его научным руководителем был академик И. Е. Тамм. Окончил аспирантуру, защитив кандидатскую диссертацию в ноябре 1947 года, и до марта 1950 года работал в должности младшего научного сотрудника. В июле 1948 года постановлением Совета Министров СССР был привлечен к работе по созданию термоядерного оружия.
Андрей Дмитриевич начал исследования по ядерной проблеме против своего желания. Позднее, уже войдя в работу, он пришел к мнению, что этой проблемой нужно было заниматься. В США уже вовсю велись аналогичные исследования, и А. Д. Сахаров считал, что нельзя допускать положения, при котором США стали бы монопольным обладателем термоядерного оружия. В этом случае стабильность мира была бы поставлена под угрозу.
Проблема создания советского термоядерного оружия была успешно решена, и А. Д. Сахарову принадлежит выдающаяся роль в создании термоядерного могущества СССР. Он занимал ряд руководящих должностей — последние годы должность заместителя научного руководителя специального института. Работая над созданием термоядерного оружия, А. Д. Сахаров одновременно выдвинул и разработал совместно со своим учителем И. Е. Таммом идею использования термоядерной энергии в мирных целях. В 1950 году А. Д. Сахаров и И. Е. Тамм рассмотрели идею магнитного термоядерного реактора, которая легла в основу работ в СССР по управляемому термоядерному синтезу.
А. Д. Сахарову трижды (в 1953, 1956 и 1962 годах) было присвоено звание Героя Социалистического Труда, в 1953 году ему была присуждена Государственная премия СССР, а в 1956 году — Ленинская премия. В 1953 году он был избран действительным членом Академии наук СССР. Ему тогда было 32 года. Мало кто был избран академиком в таком раннем возрасте. Впоследствии А. Д. Сахаров был избран членом ряда зарубежных академий. Он также является почетным доктором многих университетов.
Работая над созданием водородного оружия, А. Д. Сахаров вместе с тем осознал великую опасность, которая угрожает человечеству и всему живому на Земле в случае, если это оружие будет пущено в ход. Опасность для человечества представляли даже испытательные взрывы ядерного оружия, которые тогда проводились в атмосфере, на поверхности земли и в воде. Например, атмосферные взрывы приводили к заражению атмосферы и к выпадению радиоактивных осадков на больших расстояниях от места испытаний. В 1957–1963 годах А. Д. Сахаров активно выступал против испытаний ядерного оружия в атмосфере, в воде и на поверхности земли. Он явился одним из инициаторов Московского международного договора о запрещении ядерных испытаний в трех средах.
Деятельность Андрея Дмитриевича по ограничению испытаний ядерного оружия — это лишь часть его известной во всем мире общественной деятельности. В 1968 году он выступил со статьей «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». В этой статье был обсужден ряд очень важных проблем, стоящих перед советским обществом, и предложены пути их решения. Нет возможности в краткой биографии изложить хотя бы бегло эту богатую мыслями работу. Отметим только то, что кажется нам наиболее важным. А. Д. Сахаров подчеркивал, что решение всех проблем, стоящих перед нашей страной, будет достигнуто намного легче и намного скорее, если все проблемы будут обсуждаться открыто и демократическим путем, т. е. каждый гражданин будет иметь право участия в обсуждении любого вопроса, и высказанное им мнение будет обсуждаться по существу и без опасения, что какое-либо высказывание будет использовано как повод для политического или уголовного осуждения. Таким же демократическим путем должны приниматься и решения по всем обсуждаемым вопросам. Таким образом, демократизация советского общества, уважение к каждому гражданину и соблюдение всех гражданских прав есть условие успешного развития общества не только в общественно-политическом, но и в первую очередь в социально-экономическом отношении. А. Д. Сахаров считал очень важным довести до конца критику сталинизма, поскольку без его осуждения и отказа от сталинских методов невозможно развитие демократии.
В области международных отношений А. Д. Сахаров исходил из того, что ядерная война, если она возникнет, приведет к гибели всего человечества, и поэтому нельзя допустить военного столкновения между противостоящими великими державами — обладателями ядерного оружия. В силу этого следует переходить от противостояния к совместному решению всех международных конфликтов в обстановке сотрудничества, не гонясь за односторонним преимуществом и рассматривая каждое соглашение как общий успех. Наладить сотрудничество между великими державами тем более необходимо, что перед человечеством стоит ряд проблем, которые ни социалистические страны в отдельности, ни капиталистические страны в отдельности не смогут решить. Это, как было указано А. Д. Сахаровым, — проблемы мирового голода, сердечных заболеваний, загрязнения окружающей среды и ряд других. Для решения этих проблем требуется сотрудничество всех развитых стран, и А. Д. Сахаров в своей работе наметил программу такого сотрудничества. Наконец, в своей статье «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» А. Д. Сахаров отметил, что по мере углубления сотрудничества всех стран социалистическая и капиталистическая системы будут заимствовать одна у другой некоторые характерные черты (например, капиталистическая система будет вводить элементы государственного регулирования производства, а социалистическая система будет вводить элементы рыночной экономики), и таким образом произойдет сближение (конвергенция) двух систем.
Эта работа А. Д. Сахарова вызвала большой интерес и положительное отношение во всем мире. За рубежом она была издана на многих языках общим тиражом около 20 миллионов экземпляров. В нашей стране появление этой работы совпало с началом периода застоя. Статья не была издана, взгляды А. Д. Сахарова замалчивались, но статья ходила по рукам в списках, многие ее читали, и она сыграла большую роль в развитии общественной жизни в нашей стране.
После появления этой статьи А. Д. Сахаров был отстранен от секретной работы и вернулся в Москву. Покидая места, где он прожил 20 лет, Андрей Дмитриевич перевел 139 тысяч рублей Красному Кресту и на строительство Всесоюзного онкологического центра. В 1969 году он снова поступил на работу в Теоретический отдел ФИАНа, на должность старшего научного сотрудника. В 60–70-е годы он выдвинул ряд основополагающих идей по физике элементарных частиц, космологии, теории тяготения. Он также продолжал активную общественную деятельность. В ноябре 1970 года был создан Комитет прав человека, одним из основателей которого явился А. Д. Сахаров. Провозгласив ранее общий принцип, согласно которому соблюдение прав человека является необходимым условием не только здорового развития нашей страны, но и необходимым условием мира, А. Д. Сахаров не оставлял без внимания ни одного случая нарушения прав человека. Он неоднократно выступал в защиту политзаключенных, против использования психиатрии в репрессивных целях, за право выбора страны проживания и места жительства в этой стране, в защиту репрессированных народов (в частности, за право крымских татар вернуться на свою родину). Каждое такое выступление требовало немалого гражданского мужества. Одновременно А. Д. Сахаров продолжал развивать свою идею общества, основанного на уважении к правам человека и на соблюдении этих прав. Его предложения по осуществлению идей демократического и правового государства во многом совпали с направлением сегодняшней перестройки в нашей стране, которая осуществляется медленно, подчас непоследовательно, с отступлениями, но все же осуществляется.
Все свои предложения по вопросам общественного устройства А. Д. Сахаров, как правило, направлял руководителям партии и государства (в те годы — Л. И. Брежневу, Н. В. Подгорному и А. Н. Косыгину). Ответов он не получал. Несмотря на замалчивание общественной деятельности А. Д. Сахарова, имя его получало все более широкую известность в нашей стране. На его адрес в Комитет прав человека и в ФИАН приходило много писем от людей, которые нуждались в правовой помощи.
В начале 70-х годов средства массовой информации в нашей стране начали массированную кампанию против А. Д. Сахарова. Его высказывания искажались, о нем и о его жене публиковались клеветнические материалы. Несмотря на это, А. Д. Сахаров продолжал свою общественную деятельность. В 1975 году он написал книгу «О стране и мире». В том же году ему была присуждена Нобелевская премия мира. В нобелевской лекции «Мир, прогресс, права человека», излагая свои взгляды, он отметил, что «единственной гарантией мира на Земле может быть только соблюдение прав человека в каждой стране». Присуждение А. Д. Сахарову Нобелевской премии мира сопровождалось новой волной дезинформации и клеветы по его адресу.
В 1979 году, сразу же после ввода войск в Афганистан, А. Д. Сахаров выступил с заявлением против этого шага, заявив, что это — трагическая ошибка. Вскоре после этого он был лишен всех правительственных наград и 22 января того же года выслан без суда в город Горький. В ссылке он пробыл 7 лет без нескольких дней. Доступ к нему в эти годы был сведен к минимуму, он был изолирован от советской и мировой общественности. За время горьковской ссылки А. Д. Сахаров провел три голодовки, к нему применялись меры физического воздействия, во время голодовок он был изолирован даже от жены. Несмотря на колоссальные трудности, А. Д. Сахаров и в Горьком продолжал свои научные исследования и общественную деятельность. Он пишет заявления в защиту политических заключенных в СССР, статьи о проблемах разоружения, о международных отношениях.
Многое из того, что говорил и писал А. Д. Сахаров за годы своей общественной деятельности, теперь стало частью нового мышления, провозглашается в числе основных принципов нового мышления и осуществляется в практической деятельности.
В декабре 1986 года А. Д. Сахаров возвращается в Москву. Он выступает на международном форуме «За безъядерный мир, за выживание человечества», где предлагает ряд мер в области разоружения, имеющих целью продвинуть вперед переговоры с США (эти предложения были осуществлены, что позволило заключить соглашение с США об уничтожении ракет средней и меньшей дальности). Он предлагает также конкретные шаги в области сокращения армии в СССР, действенные меры по обеспечению безопасности атомных электростанций.
Сейчас А. Д. Сахаров работает в Физическом институте им. П. Н. Лебедева АН СССР в должности главного научного сотрудника. Он избран членом Президиума АН СССР, продолжает активное участие в общественной жизни. Осенью 1988 года из Верховного Совета СССР А. Д. Сахарову сообщили, что рассматривается вопрос о возвращении ему правительственных наград, которых он был лишен в 1980 году. А. Д. Сахаров отказался от этого до освобождения и полной реабилитации всех тех, кто был осужден за свои убеждения в 70-х и 80-х годах. А. Д. Сахаров избран почетным председателем общественного совета всесоюзного общества «Мемориал».
А. Д. Сахаров является убежденным и активным сторонником провозглашенной М. С. Горбачевым программы перестройки. Его общественная деятельность направлена на то, чтобы перестройка проводилась активно и последовательно, без промедления, и чтобы она стала необратимой.
После кончины А. Д. Сахарова в этой биографической справке были сделаны добавления:
В 1989 году, после беспрецедентной по длительности и накалу борьбы избирательной кампании, А. Д. Сахаров стал народным депутатом СССР от АН СССР. А. Д. Сахаров был одним из основателей и сопредседателей самой крупной парламентской группы — межрегиональной депутатской группы, объединяющей наиболее активных, прогрессивно настроенных депутатов. Без преувеличения можно сказать, что в результате своей парламентской деятельности он стал одной из главных политических фигур нашей страны. В последние месяцы жизни им подготовлен проект новой Конституции СССР, базирующейся на принципах демократии, уважения прав человека, суверенитета наций и народов. А. Д. Сахаров — автор многих смелых политических идей, нередко опережавших свое время, а затем завоевывавших все большее признание.
Жизнь А. Д. Сахарова — уникальный пример беззаветного служения человеку и человечеству.
Кончина Андрея Дмитриевича Сахарова 14 декабря 1989 года — великая потеря для всего человечества, но с наибольшей остротой эту потерю чувствуем мы, его соотечественники.
А. И. Солженицын в книге «Бодался теленок с дубом» пишет: «Чудом было появление А. Д. С. в сонмище продажной беспринципной интеллигенции». Неясно, кого имел в виду Александр Исаевич под «сонмищем беспринципной продажной интеллигенции». Всю ли научно-техническую интеллигенцию или только ученых-атомщиков, в «сонме» которых находился Андрей Дмитриевич Сахаров до 1968 г. Субъективно мне кажется, что в этом тексте подразумевается именно профессиональная корпорация ученых, занимавшихся разработкой атомного оружия. И вот произошло чудо: не из какой-либо, а именно из этой среды вышел самый выдающийся правозащитник, первый гражданин Советского Союза, удостоенный Нобелевской премии мира. А может быть, это не чудо. Я думаю, совсем не случайно было появление такого человека, как Сахаров, в среде разработчиков атомного оружия. Произошло, как мне кажется, счастливое сочетание внутренних качеств, психологических и интеллектуальных, присущих Андрею Дмитриевичу, с условиями, сложившимися в коллективе, в котором он работал, и теми преимуществами, которые возникали, как следствие успешной работы по важнейшей, как тогда представлялось, государственной проблеме.
Прежде всего хочу напомнить особое положение физики как науки в нашем послевоенном обществе. Это была, пожалуй, единственная наука, которая избежала идеологического вмешательства со стороны партийно-государственной системы. Гуманитарные науки уже давно закостенели под властью схем и догм, и ни о каком самостоятельном направлении, не контролируемом партийными идеологами, в этой сфере не могло быть и речи. В естественных науках положение было не столь безнадежное: все-таки существовал некоторый объективный научный базис, который труднее было сломить, чем самостоятельные направления в гуманитарных науках. Наиболее сильный удар был нанесен биологии — всем известный разгром генетики и установление монополии так называемого мичуринского направления. Но наступление велось не только против биологии. Подверглось разгрому одно из направлений органической химии. Объявлена была буржуазной лженаукой также кибернетика, что послужило одной из причин нашего катастрофического, если не сказать навечного отставания в вычислительной технике. Не избежала нападок и современная физика. Так, в заключительной речи на философской дискуссии 1947 г. А. А. Жданов высказался в том смысле, что у некоторых физиков «электрон — не то волна, не то частица, не то еще какая-то чертовщина». В 1950 г. в одной из центральных газет появилась статья «Против реакционного эйнштейнианства в физике». Но была нужна атомная бомба, которую, как понимали руководители страны, без физиков высокого класса сделать невозможно. Поэтому физику не тронули, хотя какие-то попытки организовать дискуссии против физики в учебных заведениях были. Можно сказать, что физика и физики прошли через эти тяжелые времена почти без потерь. Более того, авторитет и престиж физиков благодаря успешному выполнению обязательств в деле укрепления обороны выросли. Крупные физики чувствовали к себе уважительное отношение властей. Эта ситуация лучше всего охарактеризована в стихотворении поэта Бориса Слуцкого, от которого пошло знаменитое противопоставление «физики — лирики».
Что-то физики в почете,
Что-то лирики в загоне.
Дело не в сухом расчете,
Дело в мировом законе.
Значит, что-то не раскрыли мы,
Что следовало нам бы,
Значит, слабенькие крылья —
Наши сладенькие ямбы.
Сознавая свой авторитет в научных и правительственных кругах, крупные физики чувствовали ответственность за судьбу в СССР естественных наук вообще, а не только физики, и в первую очередь биологии, как наиболее перспективной, а также кибернетики и связанной с ней вычислительной техники. Необходимость в вычислительной технике стремительно возрастала по мере дальнейшей работы над атомным и водородным оружием. Институты, занимавшиеся этой проблемой, становились самыми крупными заказчиками вычислительной техники, и в качестве таковых стимулировали ее развитие в СССР, приостановив уже на ранней стадии преследование кибернетики. Что касается биологии, то долг физиков, как об этом не один раз высказывался Игорь Евгеньевич Тамм, — перенять эстафету знания молекулярной генетики и донести ее до тех времен, когда можно будет восстанавливать биологию. И сами биологи считали, что сохранить биологию можно только под покровительством физиков. И действительно, кое-что все-таки удалось сделать. На Урале работала лаборатория радиационной биологии с участием Н. В. Тимофеева-Ресовского. В Москве при Институте атомной энергии И. В. Курчатов создал генетическую лабораторию. Но восстановить курс генетики в вузах не получалось. Тут позиции Лысенко были непробиваемы. Одним из авторитетных физиков, который чувствовал ответственность за судьбы науки в СССР, был Андрей Дмитриевич Сахаров.
Особенностью его мышления как физика была безошибочная физическая интуиция. Он удивительным образом умел наглядно представить сложное физическое явление. И дальнейшее изучение этого явления, так сказать по всем правилам, т. е. с применением соответствующих экспериментальных и вычислительных приемов, подтверждало его первоначальные представления. С появлением вычислительной техники, удельный вес которой в теоретическом конструировании ядерного и термоядерного оружия постоянно возрастал, Андрей Дмитриевич использовал эту технику для постановки и решения принципиальных задач, после которых следовала серия вариаций и уточнений, выполнявшихся в коллективе теоретических отделов. Думаю, что благодаря этим качествам Андрею Дмитриевичу удалось внести решающий вклад в разработку советского термоядерного оружия. По мере расширения вклада в эту работу возрастал его авторитет как среди специалистов, так и среди руководства, причем самого высокого уровня. Этот авторитет подкреплялся и рядом формальных актов, имеющих в нашей стране существенное значение. Таких, как избрание действительным членом Академии наук (1953 г.), присвоение трижды звания Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, а также исполнением должностных обязанностей, в силу которых были неизбежны контакты с руководством Министерства среднего машиностроения и Министерства обороны, ответственных за программу ядерного вооружения, и в отдельных случаях — с высшими руководителями государства.
В марте 1950 г. Андрей Дмитриевич прибыл на постоянную работу в институт, занимавшийся разработкой ядерного оружия, в составе теоретической группы, возглавлявшейся всемирно известным физиком-теоретиком Игорем Евгеньевичем Таммом. Прибыл с определенным «приданым» — с идеей по созданию нового вида ядерного оружия, проработка которой достигла уровня, близкого к реализации, и поэтому требовала участия автора в дальнейших работах, проводившихся в институте.
В институте уже существовал около двух лет теоретический отдел, руководимый Я. Б. Зельдовичем. С приездом И. Е. Тамма и А. Д. Сахарова был создан еще один теоретический отдел, начальником которого был назначен И. Е. Тамм. А после его отъезда в 1954 г. начальником отдела стал А. Д. Сахаров. В 1955 г. Сахаров и Зельдович были назначены заместителями научного руководителя института Ю. Б. Харитона. Кроме того, научный руководитель и его заместители были членами научно-технического совета Министерства среднего машиностроения, председателем которого был до своей смерти И. В. Курчатов. Все эти перечисления должностей и званий являются иллюстрацией того, что физики, возглавлявшие разработку ядерного оружия, — И. В. Курчатов, Ю. Б. Харитон, Я. Б. Зельдович, А. Д. Сахаров находились на особом положении в стране. (Трижды Героями Социалистического Труда, кроме них, в стране были всего пять-шесть человек.) Их работа над оружием признавалась правительством чрезвычайно важной, заслуги оценивались высоко. Они могли в случае необходимости выходить на членов правительства и в Политбюро. Это обстоятельство создавало определенные возможности добиваться ограниченных положительных решений в вопросах, лишь косвенно связанных с выполняемой государственной задачей. Как уже упоминалось, убедив руководство в абсолютной необходимости для разработки ядерного оружия высокопроизводительной вычислительной техники, авторитетные физики-ядерщики поддержали кибернетику, защитив ее от идеологического прессинга, не говоря уже о самой физике. Удавалось иногда отстоять того или иного научного сотрудника, допустившего неосторожные высказывания или не нравящегося отделу кадров «дефектами» своей анкеты. Отдельные удачные акции такого рода создавали, пожалуй, преувеличенные представления о возможностях физиков-ядерщиков и их близости к «начальству».
Близость к «начальству» имела еще один аспект. Она позволяла рассмотреть вблизи самые высшие эшелоны сложившейся у нас власти и составить о них свое представление. Важно, что это было представление не тех людей, которые принадлежат той же системе, но располагаются на одну или две ступеньки ниже и придерживаются тех же социальных ориентиров и приоритетов, а совсем других людей, более высокой культуры, находящихся не внутри, а вне этой системы и состоящих с этой системой как бы в договорных отношениях: мы, специалисты, работаем над ядерным оружием, так как считаем эту работу для страны необходимой, а вы, руководители, обеспечиваете ее материально. Это, конечно, упрощенная, если не сказать утрированная, схема взаимоотношений научного руководства атомной проблемы в СССР с верхними эшелонами власти. Да и не ко всем из научного руководства можно применить эту схему. Наиболее близок к такой схеме отношений был И. Е. Тамм, человек резкий, импульсивный, нетерпимый ко всякой фальши и неспособный к какому-либо конформизму, оказавший, как мне представляется, большое влияние как учитель и гражданин на Андрея Дмитриевича в начале его пути. Другие авторитетные физики чувствовали себя значительно менее отчужденными от системы власти.
Проблема доверия и взаимопонимания между учеными и властью существует, но очень редко проявляется остро и влияет на принятие государственных решений. Пожалуй, единственным примером такого влияния была ситуация с разработкой атомного оружия в США и Германии. Своеобразие ситуации состояло в том, что из-за необычности и новизны проблемы от ученых фактически зависело не только решение вопроса о технической возможности создания бомбы, но и вопроса целесообразности направления усилий на ее реальное изготовление, т. е. вопроса, находящегося в компетенции правительств. Острота вопроса возникла из-за того, что не было априорной уверенности в возможности создания атомной бомбы, и для того только, чтобы выяснить эту возможность, необходимо было пройти промежуточный этап: создать устройство (атомный реактор), в котором осуществлялась бы не взрывная, а управляемая цепная реакция. Ни одна страна, создавшая свое атомное оружие, не миновала этого этапа. Но чтобы осуществить этот этап, требовались огромные затраты, не идущие ни в какое сравнение с прежними расходами на научные исследования. Об этом нужно было четко и ясно сказать своему правительству, предупредив его, что затраты могут оказаться напрасными — атомная бомба может не получиться. И вот тут-то и проявилось различие во взаимоотношениях американских и немецких ученых со своими правительствами, определившее в конечном счете успех в одном случае и безрезультатность в другом. Американские ученые-ядерщики, среди которых едва ли не большинство составляли эмигранты из Европы, обратились напрямую к президенту страны и изложили эту непростую ситуацию. Особенную активность проявляли ученые-эмигранты, так как опасались, что в Германии ведутся интенсивные работы над атомной бомбой, и считали, что единственная возможность предотвратить ее использование Гитлером — это приложить усилия и опередить Германию. После проволочек, неизбежных даже в демократическом обществе, в США было принято решение придать исследованиям тот размах, который требовался логикой разработок, независимо от уверенности в конечном результате.
У немецких ученых доминировало чувство неуверенности, что эту работу можно завершить в обозримые сроки. В научных исследованиях, носящих пионерский характер, не бывает гарантированного результата. Это обстоятельство затрудняет положение властей, от которых зависит материальная поддержка исследовательских работ широкого масштаба. Оно требует для принятия правильных решений определенного уровня доверия и взаимного понимания между государственным руководством и учеными. А этого в Германии не было. Недоверие со стороны ученых принимало различные формы. Одни не хотели лично содействовать передаче в руки фашистского правительства атомного оружия, другие работали по программе «уранового» проекта, но задумывались над моральным аспектом этой проблемы в конкретной политической ситуации того времени. Были и такие, которые работали с полной отдачей, не мучаясь моральными проблемами. Правительство также не доверяло ученым, в особенности физикам. В отличие от специалистов в технических науках, физики больше чувствовали себя членами единой семьи ученых — некоего международного ордена, хорошо понимающих друг друга людей, постоянно встречающихся, обсуждающих им одним доступные глубокие научные проблемы. Фашистские власти чувствовали, что немецкие физики не восприняли господствующую в стране идеологию, поэтому не может быть доверия к ученым со стороны властей. Весь этот комплекс взаимоотношений привел к тому, что участники проекта не решились поставить ни перед собой, ни перед правительством работы над атомным оружием в качестве первоочередной задачи и не запросили средств, необходимых хотя бы для создания атомного реактора.
Следует отметить, что сомнения и раздумья о моральной стороне проблемы были нетипичны для немецких ученых в годы войны. Подавляющее большинство ученых безоговорочно поставили свои знания на службу германской военной машине. Ученые, занимавшиеся другой серьезной проблемой, конструированием ракет, не испытывали никаких сомнений и добились значительных успехов.
У нас ситуация была значительно проще. Во-первых, в августе 1945 г. возможность создания атомной бомбы и даже факт ее изготовления и применения стали общеизвестны. А о том, что в США ведется работа над атомной бомбой, определенному кругу руководителей, и в том числе ученым, было известно раньше. Во-вторых, у всех ученых было убеждение, да оно и сейчас представляется правильным для того времени, что государству необходимо обладать атомным оружием, нельзя допускать монополии на это оружие в руках одной страны, США, считавшейся главным противником в ходе холодной войны. К сознанию выполнения важнейшего патриотического долга добавлялось чисто профессиональное удовлетворение и гордость от работы над великолепной физической и не только физической задачей. Поэтому работа шла с энтузиазмом, без счета времени, с самоотверженной отдачей. Таков был темп работы в теоретических отделах и до приезда А. Д. Сахарова, когда работали над атомной бомбой, и позже, когда работали над различными вариантами водородной бомбы. Таким образом, вопрос о доверии между учеными и властью не стоял, если не считать традиционного недоверия властей к своим гражданам, что выражалось в детальном анкетировании, проверках и отказе в приеме на работу в случае «дефектов» в анкете. Такого рода отбор касался больше молодых специалистов и был более щадящим к тем, кто уже имел достаточно солидное положение в научном мире, еще до переключения на новую тематику. Впрочем, для большинства из них в научном плане это было по существу продолжение прежних работ.
Как и для зарубежных физиков, для наших физиков-теоретиков старшего поколения, приехавших на работу в наш институт или работавших в нем со времени его основания, было характерно естественнонаучное и одновременно гуманитарное мышление, в отличие от специалистов более технических направлений, склонных к чисто техническому прагматизму. В какой-то, может быть, малой степени и они были частью когда-то существовавшего, а к тому времени уже разорванного единения физиков, закладывавших фундаменты современной физической науки. Это относится, пожалуй, не только к тем ученым, которые некоторое время, как И. Е. Тамм и Ю. Б. Харитон, учились и работали до войны за рубежом. Но все это не препятствовало деловому сотрудничеству и доверию между учеными и «начальством», хотя можно сказать, что они принадлежали к различным субкультурам. Впоследствии ряды «начальства» министерского уровня стали пополняться из среды научных работников, но за счет тех, кто был близок «начальству» по духу.
В работе над атомной и водородной бомбами в составе теоретических отделов Зельдовича и Тамма работали молодые физики, направленные в институт по распределению после окончания Московского, Ленинградского и Харьковского университетов и МИФИ, или проработавшие один — два года в Москве и приехавшие в институт вместе со своими научными руководителями. Между «старшими» и «младшими» была определенная служебная дистанция. Она создавалась в основном тем, что «старшие» имели доступ ко всем производственным секретам, а «младшие» только к тем, которыми занимались непосредственно. Это приводило к некоторой скованности в отношениях. Но после смерти Сталина и устранения Берии эти преграды перестали существовать. Пока теоретический коллектив был небольшим, общение между сотрудниками на работе и в нерабочее время, по горизонтали и по вертикали было непосредственным. В дальнейшем, по мере разрастания коллектива, прихода молодых специалистов, формировавших новые горизонтальные слои, и внедрения более явной иерархической структуры общение по вертикали уменьшилось. Андрей Дмитриевич был самым молодым из старшего научного руководства, хотя имел скромный научный ранг — кандидат физико-математических наук. В 1953 г. он сразу шагнул через три ступени и стал академиком (такого, по-видимому, ни до, ни после у нас не бывало). С ним у нас, физиков младшего поколения, было чисто товарищеское общение, сопровождаемое все-таки известной почтительностью, связанной скорее не со служебным положением, а с научным авторитетом как в производственных делах, так и в сфере открытой науки.
Итак, в институте существовал творческий коллектив ученых, человек 25–30, с увлечением работающий над прикладной научной проблемой огромной государственной важности и очень интересной и престижной с профессиональной точки зрения. Коллектив работает, не раздираемый внутренними противоречиями. Все участники коллектива — физики-теоретики различного возраста, различного темперамента, различного интереса к окружающему миру, живут в изолированном городке и поэтому общаются в основном между собой и не только на работе. Университетское образование, да и сама университетская среда способствовали зарождению интереса к процессам в науке и обществе, стремлению не ограничиваться рамками своей специальности. Поэтому среди молодых специалистов были и такие, которые живо интересовались тем, что называется «политикой». Это было тем более интересно, что можно было в неформальном общении услышать мнение по тому или иному политическому вопросу Игоря Евгеньевича Тамма, который был уже в то время известен как «живой классик» теоретической физики, и в другой ситуации был бы недоступен для вчерашнего студента. Очень интересным было общение с начальником лаборатории в отделе Зельдовича профессором Давидом Альбертовичем Франк-Каменецким, человеком высокой культуры и разносторонних гуманитарных знаний. Надо сказать еще об одном сотруднике, существенно влиявшем на возбуждение интереса и понимание всеми нами, и молодыми, и солидными, того, что происходило и происходит в нашем обществе. Это Николай Александрович Дмитриев, ученик академика Колмогорова, талантливейший математик и физик. О масштабе его таланта можно судить по курьезному эпизоду, имевшему место в период первоначального развития электронно-вычислительной техники. Когда руководство института обратилось к академику Колмогорову за советом по поводу внедрения электронно-вычислительных машин, Колмогоров ответил: «Зачем вам ЭВМ, у вас же есть Коля Дмитриев». Н. А. Дмитриев обладал необычной, поражающей собеседника остротой мышления. В любом явлении политической жизни, литературы, истории, оценка которых уже утвердилась или взгляд на которые только формируется, он вскрывал какую-то неожиданную грань, после чего это событие или явление начинало выглядеть совсем по-другому. Это сейчас в эпоху сплошной политизации интерес к «политике» является всеобщим. В то время люди были заняты семьей, работой и интерес к чему-то отвлеченному был не таким уж частым.
Можно сказать, что в нашем коллективе существовал более высокий информационный фон, чем в средних научных коллективах. Он дополнялся еще и тем, что наша библиотека получала американский общественно-политический журнал «Bulletin of atomic scientists» («Бюллетень ученых-атомщиков»). Этот журнал обсуждал общественные и моральные проблемы американских ученых, работающих в той же отрасли, что и мы, наших, так сказать, заокеанских коллег. Доходящее до нас через этот журнал свободное обсуждение американскими учеными и профессиональных проблем, и политических вопросов, непосредственно не связанных с атомными делами, заставляло о многом задумываться. В 1952 г., в период наиболее жесткой научной и прочей изоляции нашей страны, мы знали о великом научном открытии XX века — двойной спирали молекул дезоксирибонуклеиновой кислоты — материальных носителей наследственности. Об этом открытии и его значении, замалчивавшемся нашими средствами информации, нам рассказал Игорь Евгеньевич Тамм. Он был человеком эмоциональным и не мог сдержать гнева, когда разговор касался положения в биологии. В этот же период мы слышали и о книге Орвелла «1984». О ней говорил Д. А. Франк-Каменецкий, который очень подробно рассказывал нам содержание, восхищался названиями «Министерство Правды», «Министерство Любви». Пожалуй, услышанное от наших учителей производило большее впечатление, чем информация зарубежных радиостанций, воспринимавшаяся все-таки с некоторым недоверием, как умелая пропаганда.
Для большинства советских граждан процесс частичного внутреннего самораскрепощения начался с массовых читок разоблачительного доклада Н. С. Хрущева на XX съезде КПСС. У нас для многих толчком к этому послужила смерть Сталина и ближайшие последовавшие за ней события. Между объявлениями о болезни Сталина и о его смерти был промежуток в четыре дня. Все ученые, которые находились в командировках в Москве или еще где-нибудь, постарались за это время вернуться домой. Общим настроением были тревога, ожидание чего-то худшего. Но спустя неделю появился первый признак будущих изменений в положительную сторону, о которых нам стало известно раньше, чем было объявлено в газетах. Дело в том, что на строительстве в нашем городке работали заключенные. По пути от коттеджей, где мы жили, до работы мы проходили мимо строящегося Дома культуры, который возводили заключенные. Однажды, проходя поблизости от забора, ограждавшего зону строительства, мы увидели и услышали необычное возбуждение среди заключенных. Они не работали, выкрикивали: «Ура Ворошилову», подбрасывали вверх шапки-ушанки. Мы ничего не могли понять, пока офицер охраны не разъяснил, что полчаса назад заключенным был зачитан Указ Президиума Верховного Совета об амнистии, подписанный К. Е. Ворошиловым, получившим при распределении должностей после смерти Сталина пост Председателя Президиума Верховного Совета. Эта амнистия не касалась политических заключенных, но все же была гуманным актом. Она воспринималась как желание нового правительства показать, что оно не собирается продолжать эскалацию репрессий, проводившуюся до смерти Сталина. Месяц спустя появилось сообщение по «делу врачей», в котором само дело признавалось провокацией, кроме того сообщалось, что убийство известного актера Еврейского театра Михоэлса, совершенное в 1949 г., также было провокацией КГБ. Андрей Дмитриевич прокомментировал это сообщение дословно так: «Они сыграли не на три месяца, а на три года назад». Это было первое его высказывание на политическую тему, которое я запомнил. Андрей Дмитриевич имел в виду, что новым руководством взят курс на некоторое смягчение, либерализацию режима. Новое руководство демонстративно отмежевывается не только от самых последних репрессивных акций, но и от каких-то более ранних.
Следующим крупным событием было устранение Берии. Оно коснулось нас непосредственно, так как Берия курировал нашу отрасль. В нашем городке, образовавшемся вокруг института, был установлен очень жесткий режим, затруднен выезд сотрудников. Степень секретности в работе института и, в частности, в теоретических отделах также превосходила рамки разумности. Как уже упоминалось, существовал принцип, согласно которому каждый научный сотрудник имеет право знать только то, что необходимо для его непосредственной работы, вся прочая научная информация ему недоступна. По мере продвижения по служебной лестнице его посвящают в некоторые секреты. Научные руководители, конечно, знали все. Такой порядок секретности сильно мешал не только работе, но и общению между сотрудниками. Можно было войти в комнату, где двое обсуждают какой-то научный вопрос, к которому у тебя нет допуска, и сразу оказаться в дурацком положении и в такое же положение поставить тех, кто обсуждает «секретный» от своих же вопрос. Нетерпимость такого положения была всем очевидна. Она препятствовала быстрому подключению молодых сотрудников к новым разработкам. Она создавала и некоторое чувство отчужденности между молодыми сотрудниками и научными руководителями, которым доступно все. Спустя несколько месяцев после устранения Берии Зельдович и Сахаров добились ликвидации этого «принципа» секретности. Общение и научное, и человеческое стало более свободным, дистанция между научными руководителями и молодыми специалистами как бы сократилась.
Период 1953–1962 гг. был наиболее плодотворным в деле создания термоядерного оружия. Это был период дружной, увлекательной, в значительной степени совместной работы сначала небольшого, но потом постепенно разраставшегося коллектива. Именно на этот период, включивший в себя мораторий на ядерные испытания 1959–1960 гг., приходятся личные научно-технические достижения А. Д. Сахарова. В этот период он был трижды удостоен звания Героя Социалистического Труда — в 1953, 1956 и 1961 гг. Этими наградами был заложен фундамент той неприкосновенности от репрессивных органов, которая оказалась впоследствии необходимой для его правозащитной деятельности.
Успешное решение задачи обеспечения страны ядерным оружием, важнейшей, как тогда представлялось, придало и научным руководителям, и физикам чувство уверенности в себе, причастности к делам государственной важности и ответственности, не вообще формально-декларативной, а в какой-то степени личной, вернее сказать, корпоративной ответственности физиков-ядерщиков, оказавшихся в исключительно благоприятной ситуации. Эту ситуацию можно охарактеризовать примерно так — мы своими знаниями и трудом обеспечили оборону страны ядерным оружием. Это было одной из главнейших задач, стоявших перед страной. Благодаря этому руководители страны прониклись уважением к наиболее авторитетным физикам, участвовавшим в этой работе, таким как Курчатов, Харитон, Сахаров, Зельдович. И они должны, используя свой авторитет и налаженные контакты с руководящими кругами страны, добиваться решения некоторых серьезных вопросов, прежде всего положения в науке, в биологии, вычислительной технике и вопросах военно-технической политики. В действительности было далеко не так. Истинное отношение к ученым лучше всего выразил маршал Неделин, рассказав на банкете по случаю успешного испытания притчу-анекдот, вывод которого сводился к простой мысли: вы, ученые, работайте, создавайте и совершенствуйте ядерное оружие, а уж как им распорядиться — это наше дело. Но все же кое-что сделать удалось.
После смерти Сталина, ареста Берии и особенно после XX съезда КПСС в нашем коллективе становились все оживленнее и глубже обсуждения политической ситуации в стране в обстановке высокого и необычного для всей страны свободомыслия. Эти обсуждения происходили не на кухне или в курилках, а в коллективе, на рабочих местах и в кабинетах. Это выражалось в откровенном, ничем не стесненном обмене мнениями о положении в стране и мире, в беседах и дискуссиях на эту тему. Центром таких обсуждений бывал Андрей Дмитриевич. Он высказывал свои мысли, с ним спорили, соглашались и не соглашались, выносили на общий суд собственные суждения. Такие дискуссии возникали случайно в ходе обсуждения производственных вопросов. Можно сказать, что тогда у нас существовал своеобразный политический клуб. Надо предполагать, что идеологические и охранительные органы знали о таком «клубе», но смотрели на него снисходительно. Никуда эти дискуссии за пределы творческих секторов не выплескивались. По-видимому, считалось, что это невинные забавы, без которых не могут обойтись теоретики. Лишь бы делали нужное стране дело. А делали его в то время хорошо. Если бы они знали тогда, становление какого «великого диссидента» при этом происходит!
По причудливой ассоциации вспоминается мне нечто аналогичное, но, можно сказать, противоположного свойства, тоже относящееся к снисходительности властей, когда они имеют дело с резко выделяющейся по поведению, но чем-то полезной группой, когда я был на фронте. В нашей дивизии существовала группа разведчиков, которая специализировалась на захвате «языков», т. е. захвате в плен солдата или офицера с передовых позиций противника специально для последующего его допроса. Эти отчаянные ребята, среди которых были и недавние уголовники, никогда не возвращались без живого «языка» и тем самым обеспечивали нашу службу разведки свежей информацией. Когда они возвращались со своим «трофеем», у них прежде всего отбирали оружие, с которым они охотно расставались, зато предоставляли неограниченное количество спирта и еды. Они удалялись в свое расположение, там ели и пили, потом учиняли дебоши и скандалы, которые ничем страшным не кончались, так как у них не было оружия. Никаким другим солдатам такого, конечно, не дозволялось. В представлении начальства безрассудная смелость и удачливость в поимке «языка» неизбежно переплетались с буйством в тылу и необходимостью дать ему выход.
«Привилегия» на разговоры по политическим вопросам «предоставлялась», по-видимому, сознательно. Во всяком случае, один министерский чиновник высокого ранга рассказывал, что ему приходилось не раз объяснять в соответствующем отделе ЦК, что физики-ядерщики — люди особые, с точки зрения обычных советских людей — чудаки, что им нельзя запрещать говорить то, что они думают, пусть даже самую несусветную чушь, иначе они разучатся думать и разбираться в научных вопросах.
Я думаю, что обсуждения политических вопросов, возникавшие спонтанно, но происходившие каждодневно, развивали в какой-то степени наше понимание процессов, идущих в обществе, повышали политическую культуру и были полезны для Андрея Дмитриевича. В ту пору он еще не был кому-либо известен за пределами обычного своего круга общения, а без интенсивного обмена мнениями невозможно выработать систему политических взглядов. Мы в то время не были ни диссидентами, ни героями. Нам просто повезло, и мы имели возможность свободно обсуждать все, что хотели. В своей обширной статье «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» Андрей Дмитриевич пишет, что его «взгляды сформировались в среде научной и научно-технической интеллигенции, которая проявляет очень большую озабоченность в принципиальных и конкретных вопросах внешней и внутренней политики». Существенной частью этой среды, о которой он упоминает, был научный коллектив теоретических подразделений в 50-е и 60-е гг. То, что именно наш коллектив имел в виду Андрей Дмитриевич, он сам сказал мне, когда давал посмотреть один из первых машинописных вариантов своего, как он выразился, «футурологического сочинения».
Андрей Дмитриевич занимал в коллективе особое положение. И не только благодаря своему статусу руководителя, а главным образом по причине высокого, не подвергавшегося сомнению нравственного авторитета, который как-то сразу оказался его неотъемлемой принадлежностью. Составляющей частью его нравственного авторитета был его большой научный авторитет, и я бы не побоялся сказать, большое научное превосходство над всеми молодыми сотрудниками. При этом дело было не только в опыте, но и в способе физического мышления, а также в изобретательности. Я уже упоминал об острой физической интуиции Андрея Дмитриевича и его поразительном умении делать наглядными сложные явления. Видимо, есть определенная связь между этими особенностями мышления Андрея Дмитриевича и тем, что им предложено много основополагающих физико-технических идей в той отрасли, которой мы занимались, в прикладной ядерной физике. Это позволяло ему быть, можно сказать, идеальным научным руководителем, редко вмешивающимся в ход разработок, но прекрасно чувствующим все существенные моменты. Хорошо известно, что в любом творческом, в том числе и научном, коллективе возникают такие явления, как соперничество, зависть, споры из-за авторства. Андрею Дмитриевичу не раз приходилось бывать арбитром в таких спорах, и его вердикт обычно удовлетворял обе стороны.
Поведение Андрея Дмитриевича резко отличалось от поведения большинства ученых, делающих вполне заслуженную карьеру в сфере военно-промышленного комплекса. Для нашего общества, имевшего во всех своих звеньях до недавнего времени иерархическую структуру, характерным поведением ученого по мере восхождения по служебным ступенькам было перенесение центра тяжести своей деятельности с научной на административную. Может быть, это было и необходимо, но вело к отчуждению от научного коллектива, к разрыву неформальных связей, к поддержанию контактов в основном уже на новом иерархическом уровне. Поведение Андрея Дмитриевича не менялось на протяжении 18 лет работы в нашем институте, хотя его социальный статус поднялся от кандидата наук до академика, от старшего научного сотрудника до заместителя научного руководителя крупнейшего института, от рядового гражданина до трижды Героя Социалистического Труда и лауреата Государственной и Ленинской премий. К нему можно было любому сотруднику и практически в любое время зайти с научным, производственным или каким-либо другим вопросом, несмотря на то, что вход к нему в кабинет был через приемную, в которой довольно длительное время, в период с 1954 по 1957 гг., располагался секретарь-телохранитель. Это тем более легко было, что и сам Андрей Дмитриевич любил иногда зайти к кому-либо из сотрудников и завести разговор на интересующую его тему. Такой интерес и уважительное отношение к чужому мнению и даже его оттенкам было присуще Андрею Дмитриевичу. Иллюстрацией к этому может быть один запомнившийся мне эпизод. Проходило совещание, которое являлось подготовкой к более узкому и ответственному совещанию с участием высокого министерского начальства. Предполагалось проинформировать на этом совещании высшее руководство о тех идеях и перспективных направлениях работ, которыми институт предполагает заниматься. Идет шлифовка выступлений перед приезжающим начальством. Решается вопрос о сокращении числа выступлений, поручении одному-двум человекам сделать обобщающие доклады. Андрей Дмитриевич неожиданно предлагает: «Давайте дадим возможность руководству выслушать непрофильтрованные через нас выступления». Это предложение не прошло. Такое уважение к любому мнению, стремление к максимально демократическому характеру обсуждения, тенденция избегать, где это возможно, узкокелейных решений, или, сказать обобщенно, своеобразный интеллектуально-демократический стиль поведения в не меньшей степени, чем научный потенциал, создавали тот высокий нравственный авторитет Андрею Дмитриевичу, которым он пользовался. Что касается словосочетания «интеллектуально-демократический», то несмотря на его громоздкость и непривычность, оно, как мне кажется, выражает сущность линии поведения Андрея Дмитриевича, т. е. совмещение высокого, может быть, неожиданного и поначалу не очень понятного содержания высказанных мыслей научного, политического или технического характера с желанием их всесторонне обсудить. Следует добавить, что не всякий коллектив бывает восприимчив к такому обсуждению.
Не последнюю роль в восприятии и влиянии личности Сахарова играло его чисто человеческое обаяние, его милая, застенчивая улыбка, исходящее от него ощущение глубочайшей интеллигентности, не вызывающее никаких сомнений чувство, что с тобой говорит человек, глубоко продумавший свои мысли, в которых нет ничего суетного, конъюнктурного, какого-то скрытого смысла или целей. Это был необыкновенно мягкий, доброжелательный, уступчивый человек. Но стоило коснуться каких-то вопросов, связанных с его убеждениями, особенно относящихся к политическим или моральным проблемам, как приходилось убеждаться, что Андрей Дмитриевич — несгибаемый стержень, и ничто не способно его сломить, когда идет борьба за истину. Эти нравственные качества делали еще более убедительными его соображения и высказывания по сравнению с тем, как если бы они исходили от другого человека, не имевшего такого морального авторитета.
Как и все мы, советские люди, Андрей Дмитриевич прозревал и начинал видеть то, что происходило и происходит в нашей стране, не сразу, постепенно. Но у многих этот процесс затормаживался естественным, по-человечески понятным, не всегда осознанным желанием уберечь себя от ужасной, беспощадной правды или смягчить очень болезненный процесс расставания с иллюзиями. У Андрея Дмитриевича это произошло быстро, сразу же после смерти Сталина, когда оказалось невозможным, кто бы этого ни пожелал, продлить режим сталинского террора. Первые пять-шесть лет пребывания в институте были и для А. Д. Сахарова, и для других сотрудников годами полной поглощенности производственной работой, которая всем нам казалась в то время самым важным делом, не допускающим отвлечения на посторонние дела. Но после смерти Сталина ход событий заставлял серьезно всмотреться в то, что происходит в стране. Как и все наше общество, Андрей Дмитриевич проходил через последовательные этапы прозрения, но только быстрее и радикальнее. Этому способствовало ясное объективное мышление, выработанное в процессе профессиональных занятий. Андрей Дмитриевич называл это научным методом, понимая под ним, как это сказано в его «Размышлениях», глубокое изучение фактов и теорий, непредвзятое, бесстрастное, не боящееся неожиданных, но логически следующих выводов открытое обсуждение. Именно так обсуждал в разговорах с нами он и текущие политические события, и факты нашей истории. И в этих дискуссиях проходили апробацию и оттачивались политические взгляды. При оценке тех или иных событий чувствовалось, что Андрей Дмитриевич ориентируется также и на нравственные критерии. Это шло, по-видимому, от семьи, от врожденной интеллигентности. Ведь у нас, оценивая то или иное решение или мероприятие, говорят о его полезности, целесообразности, эффективности и очень редко о его нравственном аспекте. Андрей Дмитриевич избежал всеобщей деформации нашего мышления, проявившейся в пренебрежении к моральной стороне того или иного вопроса.
А нравственные проблемы возникали не только при обсуждении нашей истории, но и в нашей профессиональной деятельности. Никуда не деться от того факта, что мы занимались оружием массового уничтожения. Мы считали, что это необходимо. Таково было наше внутреннее убеждение. Но все-таки эта моральная ситуация не оставляла в покое Андрея Дмитриевича и некоторых из нас. Однажды он принес мне статью или, точнее, литературное сочинение известного физика Лео Сцилларда. Фигура этого ученого нас очень интересовала. Ведь именно он был из плеяды физиков-эмигрантов наиболее настойчив в том, чтобы правительство Соединенных Штатов развернуло работы по созданию атомной бомбы. А когда выяснилось, что у Германии в этом направлении ничего не сделано и опасения по этому поводу были напрасны, он первый поднял вопрос перед правительством об отказе от атомного оружия и протестовал против бомбардировки Хиросимы. Сочинение называлось «Голос дельфина» и принадлежало к жанру политической фантастики. Вот его сюжет: война между СССР и США, очень разрушительная война, завершилась победой СССР. Сциллард и другие физики арестованы и предстали перед судом как военные преступники, создавшие орудия массового уничтожения. Ни они сами, ни их адвокаты не в состоянии представить убедительную систему оправдания. Может быть, мы не уловили в этом сочинении скрытый подтекст, но если понимать его буквально, автор считает физиков, в том числе и себя, как бы военными преступниками. Насколько я помню, Андрей Дмитриевич расценил это сочинение как хороший литературный прием, обнажающий серьезную моральную проблему, которая и нас беспокоила.
Можно было надеяться, что после Хиросимы и Нагасаки новых жертв атомного оружия больше не будет. У человечества хватит благоразумия не пускать его в ход. На этом, собственно говоря, и основывалось моральное успокоение: это оружие делается не для войны, а чтобы войны не было. Но испытания этого оружия в атмосфере сопровождаются образованием радиоактивных осколков, которые в конце концов оседают на землю. Излучение этих осколков оказывает вредное воздействие на человека, вызывая онкологические заболевания и генетические повреждения, жертвы этих негативных последствий — и современники, и потомки. Их количество нетрудно подсчитать. Это порядка 10 человек на одну килотонну взрыва, связанного с делением вещества. Термоядерная часть мощности дает существенно меньшее количество онкологических и генетических повреждений. Но что невозможно сделать, так это указать, кто именно, когда, в каком поколении и от какого конкретно испытательного взрыва станет такой жертвой. Эта анонимность жертвы и виновника создает чувство отсутствия вины за будущие несчастья. Эта ситуация очень беспокоила Андрея Дмитриевича. Считая в то время еще необходимым совершенствование оружия, он боролся против тех испытаний, которые казались ему излишними. Драматическая борьба против одного из таких испытаний подробно описана в его «Воспоминаниях». Я же хочу здесь подчеркнуть, что она велась в обстановке непонимания со стороны большинства коллег и руководства, обусловленного теми особенностями восприятия этой проблемы, о которых говорилось выше. Отношение к этому вопросу целиком укладывалось в формулу «Мне бы ваши заботы». Как и во всяком большом коллективе, а наш коллектив к этому времени разросся, имелись носители различных точек зрения. Разумеется, не весь коллектив состоял из единомышленников Сахарова. Но существенно то, что он находил в нашей среде тех, которые разделяли его убеждения. Это замечание относится не только к вопросу о воздушных испытаниях. В действиях Андрея Дмитриевича в этом вопросе, несмотря на поражение на первых порах, проявилась настойчивость в достижении цели, которая представлялась ему его моральным долгом. Мне кажется, это был один из тех редких людей, которые не смущаются и не боятся того, что со стороны они будут выглядеть в позиции Дон-Кихота, борющегося с ветряными мельницами. Если моральная правота на его стороне, то это достаточно для того, чтобы надеяться на конечную победу, пусть не сейчас, но в будущем.
Так и получилось с проблемой испытаний в воздухе. Решение этого вопроса пришло в 1963 г. благодаря заключению договора о запрете ядерных взрывов в трех средах (воздух, вода и космос). Заключению этого договора содействовал Андрей Дмитриевич и гордился этим, считая его очень важным в двух аспектах: во-первых, прекращение вредоносных воздушных испытаний и, во-вторых, первый международный договор, тормозящий гонку ядерных вооружений. Переговоры о полном запрещении испытаний велись давно, но упирались в проблему контроля. А по существу ни одна из сторон не была готова к отказу от испытаний. В свое время американская сторона предлагала запретить испытания в воздухе, сохранив право производить их под землей. Это предложение не было принято, а потом о нем забыли. Мне показалось, что наступил благоприятный момент выдвинуть его вновь от имени Советского правительства. Я рассказал о своих соображениях Андрею Дмитриевичу и показал ему проект письма по этому вопросу на имя Н. С. Хрущева. Эта идея ему очень понравилась, письмо он одобрил, но сказал, что не стоит обходить в этом деле министра Е. П. Славского, тем более, что уверен в его поддержке. Он считал вопрос о запрещении воздушных испытаний настолько важным, что на следующий же день поехал к Славскому. Тот поддержал эту идею и сообщил о ней в Министерство иностранных дел. Спустя какое-то время он позвонил А. Д. Сахарову и сказал, что правительство это предложение приняло и по нему начались переговоры. Через несколько месяцев был заключен договор, который называют Московским.
Я буду говорить прямо,
потому что жизнь коротка.
Андрей Синявский
«Голос из хора»
Глава 1. О себе в связи с Сахаровым и ФИАНом
Волей судьбы я оказался так или иначе связанным и с секретным атомным городом, и с ФИАНом, и с правозащитным движением. Мои школьные годы прошли в Арзамасе-16 — советском Лос-Аламосе, возведенном на месте знаменитой Саровской пустыни. О назначении города мы, дети, конечно, не знали; в ответ на докучливые вопросы «Что там все время бухает в лесу» взрослые почему-то всегда начинали смеяться и отвечали стандартно: «Пеньки взрывают». В лесах располагались «площадки», где производились экспериментальные взрывы — естественно, не ядерные. Помню популярное тогда четверостишие:
Эх, Протяжка ты, Протяжка,
Мой родимый уголок.
И зачем на это место
Черт корягу приволок?
Протяжка — небольшая деревня километрах в десяти от города, крайняя точка «объекта», там был железнодорожный КПП. Протяжка, Саров, Дивеево, речка Сатиз — употребление за пределами объекта любых слов, способных идентифицировать его географическое положение, было абсолютным табу. Мы чувствовали себя партизанами, причастными великой тайне. И вдруг, 25 ноября 1990 г. «Комсомольская правда» все рассказала всему свету; жаль, что Андpей Дмитpиевич не дожил до этого истоpического момента. 19 июля 1994 г. я присутствовал на парламентских слушаниях по проблемам закрытых территориальных образований (ЗАТО). Всем, включая журналистов, раздавали информационный бюллетень, в котором, в частности, сообщалось, что таких ЗАТО на территории РФ функционирует 35, в том числе в системе Минатома — 10! И местоположение и численность населения раскрыли. Скучно жить без тайны.
Сахаpов pаботал на объекте с 1950 г., а мой отец Л.В. Альтшулеp — с 1947 г. Работала там и моя мама Маpия Паpфеньевна Спеpанская (см. об этом периоде в [1, 3, 4, 25], а также некоторые статьи этого сборника). Мой брат Александр, который на 6 лет младше, учился в одном классе с Таней Сахаровой — старшей дочерью Андрея Дмитриевича и Клавдии Алексеевны Вихиревой. Одно время наша семья и Сахаровы жили рядом — коттеджи через дорогу. Но это было уже после того, как в 1956 г. я уехал с объекта. В тот период я с Андреем Дмитриевичем не пересекался.
Познакомился я с Сахаровым в 1968 г., когда он соглаcился быть оппонентом моей кандидатской диссертации по общей теории относительности. Защита состоялась в январе 1969 г. в ФИАНе. В тот день было две защиты: моя и А.Е. Шабада. Мы с Толей Шабадом учились вместе еще на физфаке МГУ. Значительно позже, в 1989 г., он стал доверенным лицом Сахарова на выборах в народные депутаты СССР (его чрезвычайно живой и интересный рассказ об этом периоде см. в [2], с. 111). Позже он — народный депутат РСФСР, затем — депутат Государственной думы. Тогда, в 1969 г., Толя работал в ФИАНе. Я же работал в другом месте, хотя с ФИАНом был связан всю жизнь. Руководителем моего дипломного проекта в 1962 г. был профессор В.Я. Файнберг, много лет я посещал вторничные «таммовские» семинары. (После смерти Игоря Евгеньевича руководителем семинара стал Е.Л. Фейнберг.) Поступил я на работу в Отдел теоретической физики ФИАНа лишь в июле 1987 г. — это была инициатива Андрея Дмитриевича после его возвращения из Горького.
Интерес к общественным проблемам я унаследовал от отца, так же как интерес к физике. Постепенный и мучительный переход на значительно более критические, «антисоветские» позиции произошел уже в Москве, в университете под влиянием моих друзей Павла Василевского и позже Льва Левитина (автора самиздатской брошюры: Ю. Гесин «О диктатуре пролетариата», Ленинград, 1970 г.). В 1968 г. мы с Павлом Василевским написали так называемую «Ленинградскую программу» [5], а через два года статью о советском военно-промышленном комплексе как главном факторе, определяющем жизнь страны [6]. Вывод, сделанный на основании анализа открытой советской статистики: доля военных затрат в национальном доходе СССР составляет 40–50 % — цифра для мирного времени невиданная в истории. Странно читать сегодня в газетах примерно то же самое [7]. (Подробнее об этом см. [8].) Экземпляр этой статьи я принес на ул. Чкалова, а через несколько дней в ФИАНе Андрей Дмитриевич сказал мне, что прочитал ее, и добавил: «Я рад за тебя». Это была, конечно, высшая похвала. Было это в конце 1971 или в начале 1972 г.
Думаю, что Андрей Дмитриевич и без нас все это понимал. «Вот он наш военно-промышленный комплекс…» — Сахаров в «Воспоминаниях» [1] (гл. 15, с.281), о совещании в Правительстве в 1959 г. с участием заместителя Председателя Правительства СССР по военно-промышленным вопросам Д.Ф. Устинова и председателя всесильной Военно-промышленной комиссии при Совете Министров СССР Л.В. Смирнова. Невозможно понять общественную деятельность Сахарова, если не осознавать существование этого угрожающего жизни на Земле сверхзасекреченного, но чудовищного, «носорога в лодке» (эта метафора из статьи Кейщерова [7], также см. рис.). Картинку эту я продемонстрировал на I Сахаровской конференции по физике (Москва, ФИАН, май 1991 г.); иллюстрирует она универсальный научный метод Сахарова [9] — метод имплозии, в данном случае в применении не к бомбе, а к решению совсем иного рода проблемы — выезда из СССР Лизы Алексеевой, см. ниже раздел 3-5.). Опасное непонимание либеральными кругами Запада этого глобального фактора — одна из главных проблем, которую пытался решить Сахаров. Но словами, увы, никого ни в чем убедить нельзя. Убеждает только жертва.
Обе наши с Павлом Василевским статьи «измышлялись и распространялись» в условиях строжайшей конспирации и, конечно, подписаны вымышленными именами и даже городом (Ленинград). Что делать! У каждого из нас была семья, а жертвовать близкими (и дальними) ради каких-то своих любимых идей — это мы уже проходили в 1917-м и позже. А Достоевский писал, что все счастье мира не стоит слезы ребенка. Дилемма эта в принципе неразрешима; в попытках разрешить ее в общем виде тоже есть что-то нечеловеческое. Тем не менее жизнь эту неразрешимую проблему ставила постоянно — перед Сахаровым острее, чем перед кем-либо другим. Именно потому, что сам он пользовался особым иммунитетом. Декабрь 1974 г. — угрозы Ефрему Янкелевичу и его с Таней Янкелевич-Семеновой (дочь Е.Г. Боннэр) годовалому сыну Матвею:«Имей в виду, если твой тесть не прекратит свою так называемую деятельность, ты и твой сын будете валяться где-нибудь на помойке!» ([1] часть 2, гл. 19, с. 576). Это были не шутки. 9 августа 1975 года Мотя неожиданно заболел (судороги, коматозное состояние), его чудом удалось спасти. Андрей Дмитриевич подробно описывает этот эпизод в «Воспоминаниях», заключая следующими словами:
«Одной из особенностей дела Моти является юридическая недоказуемость преступления, если оно имело место (в чем мы тоже не можем быть уверены). С такой ситуацией мы еще не раз будем встречаться — это одно из преимуществ “государственной организации” (конечно, до поры до времени, до “Нюрнбергского процесса”)» [1] с. 593.
Помню, я тогда, узнав, что Мотя попал в больницу, приехал к Сахаровым. Дома были только Елена Георгиевна и Андрей Дмитриевич. Я пытался отстаивать тезис (вслух ничего не говорил — только на бумаге), что надо открыто заявить, что это дело рук КГБ — это, может быть, создаст некий иммунитет от повторения подобных опытов. Андрей Дмитриевич возражал, что нельзя такое заявлять, не имея к тому достаточно веских данных. Конечно, он был прав. Но ведь как было страшно! В разговоре поминалась и секретная лаборатория убийств, позже, говорят, упраздненная Андроповым; но кто что знает. Заложничество близких — главная трудность, стоявшая перед Сахаровым на протяжении многих лет его общественной деятельности. Вот он и бился, стараясь найти выход из безвыходных ситуаций.
В 1972 г. я подписал организованные Сахаровым коллективные обращения против смертной казни и за амнистию политзаключенных. Однако при публикации моей подписи там не оказалось — Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна объяснили, что вычеркнули меня, так как те же обращения подписал мой отец и они решили, что на одну семью довольно, дело все-таки рискованное. Я тогда немного обиделся, что со мной обошлись как с маленьким.
В июне 1975 г. я написал письмо американским космонавтам-участникам совместного полета «Аполло-Союз». В письме я просил их ходатайствовать перед Правительством СССР, чтобы оно разрешило жене академика Сахарова поехать для лечения глаз в Италию, в чем ей отказывали уже полгода. (Необходимость такой поездки, невозможность лечения в СССР — это тоже было искусственно создано, cм. [1], часть 2, гл. 19.) Идея была простая и, по-моему, весьма конструктивная: самый факт обращения к космонавтам создавал вероятность, пусть даже совсем малую, того, что они обратятся с ходатайством к Правительству СССР прямо из космоса. А поскольку такой уровень гласности для КГБ заведомо неприемлем, то возникала надежда на уступку. Письмо было передано иностранным корреспондентам за месяц до полета и вскоре прозвучало по радио. Вместе с тем я далек от мысли, что именно это сыграло роль в получении Еленой Георгиевной разрешения на поездку. Было очень много ходатайств, а Вилли Брандт, королева Нидерландов Юлиана и король Бельгии Бодуэн лично просили Брежнева.
Помню, как в декабре удалось услышать по радио выступление Елены Георгиевны на церемонии вручения премии в Осло (не путать с Нобелевской лекцией А.Д. Сахарова, которую она зачитала на следующий день), и как это было сильно: «…сейчас, когда мы собрались в этом зале, чтобы отметить радостное событие, академик Сахаров стоит перед зданием суда в Вильнюсе — суда, где судят правозащитника Сергея Ковалева» (это очень примерный пересказ по памяти). Встретив через несколько дней Андрея Дмитриевича на семинаре в ФИАНе (он уже вернулся из Вильнюса), я поделился с ним своим впечатлением от речи Елены Геоpгиевны. «Ведь она ее сама придумала!» — сказал он с восхищением.
В конце письма космонавтам я просил также американских участников совместного полета заступиться за автора письма, если с ним что-то случится. Эта деталь весьма характерна. Это было мое первое открытое заявление и хорошо помню, как было неуютно. Чувство такое же, как когда входишь в холодную воду, да и глубина неизвестна. Но потом быстро привыкаешь, входишь во вкус. Не говоря о множестве подписанных коллективных обращений «В защиту», после ареста в 1977 году Орлова, Гинзбурга, Щаранского я сочинил несколько индивидуальных писем-статей («О международной защите прав человека», «Еврокоммунизм и права человека»), которые неоднократно транслировались «голосами». Фамилия в эфире звучала, а жизнь шла своим ходом, как будто и не обо мне речь. Так же было и с «Обращением в ООН» в феврале 1980 г. (см. ниже раздел 3-1). Впрочем, одна реальная неприятность все-таки случилась: почти везде («День поэзии», «Юность») перестали печатать стихи моей жены — поэта Ларисы Миллер. «Каждый раз рядом с вашим именем возникает разговор о вашем муже (“диссидент”, “связан с Сахаровым”…). Это так широко разошлось и я думаю, страшно мешает вам публиковаться» — так сказала Ларисе Маргарита Алигер в начале 80-х. Впрочем, «есть один странный орган, в котором меня печатают: “Сельская молодежь”, дай ей бог здоровья». Это слова из письма Ларисы друзьям в Израиль осенью 1982 г. Напомню, что главным редактором «Сельской молодежи» был в те годы Олег Попцов.
Лафа кончилась весной 1982 г. 17 марта в Фуркасовском пер., дом 1, в Главной приемной КГБ СССР моей жене предъявили толстую папку. Сказали, что это тянет на хороший срок: «Ваш муж 10 лет не увидит своих детей». И потребовали прекратить контакты «вы сами понимаете с кем». Худшего удалось избежать благодаря гигантской кампании защиты со стороны ученых Запада, инициированной моими старыми, еще со времен учебы на физфаке МГУ, друзьями, которые к тому времени уже 10 лет жили в Израиле и США: Димой Рогинским, Павлом Василевским, Львом Левитиным, Шимоном Сукевером.
Контактов «сами понимаете с кем» я не прекратил, но с открытыми заявлениями пришлось завязать. Снова настало время анонимных сочинений. Но об этом ниже.
Глава 2. «Делай так»
2-1. Письмо Сахарова
В марте 1982 г. Сахаров написал обращение к советским ученым (см. в Приложении III к этой книге). Оно было вывезено Еленой Георгиевной из Горького, в некотором числе экземпляров распространялось в Москве, передавали его и западные радиостанции. Недавно, через 8 лет, я снова прочитал этот документ в сохранившемся у Алеши Смирнова¹ (по-видимому, единственном в СССР, не считая архивов КГБ) машинописном экземпляре самиздатского сборника Бюллетень «В»². Не исключаю, что даже и сегодня это письмо вызовет непонимание у некоторых коллег Сахарова. Тем более важна его публикация и обсуждение.
В этом письме Андрей Дмитриевич обращается к советским коллегам с призывом как-то откликнуться на те репрессии, которые обрушились на правозащитников в конце 70-х — начале 80-х гг. Он приводит аргументацию, что это имело бы глобальное значение для судеб страны, а также говорит о конкретных трагических судьбах. Особое значение имеет его обращение к академику П.Л. Капице в связи с делом Анатолия Марченко. «С уважением и надеждой» — этими словами заканчивает Сахаров свое письмо.
Надежда в данном случае, к сожалению, не оправдалась. Петр Леонидович ничего не сделал, чтобы спасти Анатолия Марченко (погибшего в тюрьме 8 декабря 1986 года, за две недели до освобождения Сахарова из ссылки) — ни в ответ на это обращение Сахарова, ни в ответ на личное письмо жены Марченко Ларисы Богораз, которое я передал ему через Евгения Михайловича Лифшица.
Можно ли было помочь? Откуда у Сахарова эта уверенность: «…гражданская активность и независимость даже нескольких крупных ученых страны могли бы иметь очень глубокое благотворное влияние на всю обстановку»; «…такова мера индивидуальной, личной ответственности каждого из вас»? Помню, что я пытался показывать это письмо некоторым коллегам А.Д. Встретило это полное непонимание: «Наивные разговоры. Ситуация совершенно безнадежная, он требует бессмысленной жертвы».
Сахаров пишет: «Вы не можете считать, что все эти дела вас не касаются… Не должны вы ссылаться и на интересы работы… Сейчас не сталинское время, практически сейчас никому из вас ничего не грозит». "Какое право он имеет втягивать других людей, говорить за других?» — примерно такая была реакция. Действительно, как этот ригористический тон согласуется с принципом «никто никому ничего не должен»³? Сахаров старался соблюдать этот принцип; упоминавшиеся выше коллективные обращения 1972 г. были, насколько мне известно, первым и последним опытом, когда он организовывал сбор подписей. Таких случаев, когда Сахаров «втягивал» других людей, было немного и только от полной безвыходности, от невозможности действовать самому. Надо знать Сахарова: если он что-то ясно понимал и принимал решение, то сразу приступал к реализации, беря на себя всю ответственность. Вспомним «Люсенька, надо», когда он, несмотря на протесты Елены Георгиевны и Софьи Васильевны Каллистратовой⁴, решил открыто обвинить КГБ в организации взрывов в московском метро в 1977 г. (см. об этом в [1, 11]). Но два раза, в 1985 и 1986 гг., Андрей Дмитриевич действительно «втягивал» — проявил невероятную настойчивость в попытках уговорить, заставить коллег сделать то, что они делать не хотели: отвезти в Москву некие письма. Причина, очевидно, была в противоестественности, безнадежности положения, в котором он находился. Но об этом ниже, в главе 5.
Так что же такое знал и понимал Сахаров, когда в 1982 г. утверждал, что выступление нескольких крупных советских ученых может не только помочь конкретным людям, но в целом изменить ситуацию в стране? Я постараюсь показать, что это не наивные разговоры, а квалифицированное мнение эксперта, практическая рекомендация: «ДЕЛАЙ ТАК». На чем же основано ноу-хау Сахарова, которое он в приведенном выше письме пытался передать советским ученым?
2–2. «Чудеса» случались и раньше
Случались задолго до перестройки, в самые что ни на есть «застойные» годы. «Существование Сахарова и Солженицына — это нарушение закона сохранения энергии», — говорили московские физики в начале 70-х. «Сахаров — это говорящая лошадь. Но не могут же все лошади говорить», — примерно так говорил моему отцу Яков Борисович Зельдович. Когда-то в середине семидесятых он специально попросил отца о встрече, чтобы предупредить о той опасности, которая угрожает мне, если я вслед за Сахаровым стану что-то подписывать и т.п. Советовал, чтобы отец как-то повлиял на меня. Он говорил об особом иммунитете А.Д., который не распространяется на его окружение. Разумеется, я благодарен Якову Борисовичу за такую инициативу. Вместе с тем этот эпизод наглядно демонстрирует умонастроения той эпохи.
«Не понимаю, почему Борю не посадили», — сказал Виталий Лазаревич Гинзбург моему отцу в 1983 или 1984-м. Они знакомы еще с довоенных времен. Объяснение, конечно, существует. Были алгоритмы — правозащитники их знали — достижения победы при конфронтации с невероятной государственной машиной, с самой мощной в мире тайной полицией. О механизме действия этих алгоритмов можно строить гипотезы, но для нас главное — конечный результат. Для иллюстрации приведу три частных, но весьма ярких примера, принадлежащих моему личному опыту.
1. 1973 г. Два моих друга, физики, Дима Рогинский и Борис Айнбиндер с 1971 года безуспешно добиваются выезда в Израиль. Они среди тех, кто на переднем крае этой борьбы, — со всеми вытекающими последствиями и для них, и для их семей. Как помочь? Я решил проявить инициативу и обратиться к профессору Джону Арчибальду Уилеру, с которым познакомился (в сущности был только один разговор) на международной гравитационной конференции в Тбилиси в августе 1968 года в связи с тем, что он проявил некоторый интерес к моей работе о принципе Маха в общей теории относительности. И вот через пять лет я пишу ему в Принстон письмо с просьбой ходатайствовать перед лидером СССР Леонидом Брежневым о выезде моих друзей, и оно с оказией (о почте не могло быть и речи) забрасывается через границу. Записка в бутылке, брошенная в океан, — так это тогда ощущалось, так это в сущности и было. Письмо было отправлено в начале июля, а в августе мои друзья неожиданно получают в ОВИРе разрешение на выезд и 20 сентября 1973 г. в одном самолете покидают СССР. (Снова мы смогли встретиться лишь через 17 лет, когда я с семьей провел месячный отпуск в Израиле.)
Dear Professor Wheeler,
Thank You very much. The «Black Box» answered «Yes» and this was like a Marvel. Is not it a manifestation of Mach's conjecture about intimate connections between the remote parts of the World. Thank You once again⁵.
Это письмо с благодарностью профессору Уилеру я тогда же, осенью 1973 года, отправил по почте и оно достигло адресата, так как язык, понятный физикам, по-видимому, находится за порогом слышимости тех, кто перлюстрирует почту. А через десять лет в моей квартире в Москве раздался телефонный звонок — на другом конце профессор Уилер из Техаса. Еще через час позвонил профессор Джоэль Лейбовиц из Ратгерса. Это было на следующий день после 10-часового обыска у нас дома (об обыске мы позвонили друзьям, а они сообщили Уилеру и Лейбовицу), и было предельно важно не только морально, но и как реальная защита, создающая иммунитет, — ведь все разговоры записываются, связи и знакомства анализируются. В мае 1987 г. я встретился с Уилером на семинаре по квантовой гравитации, и мы вместе со Стенли Дезером провели вечер у Сахаровых.
2. 15 сентября 1976 года сотрудниками КГБ был арестован и отправлен в психиатрическую больницу Петр Старчик. Его «вина» — домашние концерты, исполнение «нежелательных» песен в собственной квартире. Произошло это в соседнем с нашим домом 127-м отделении милиции, и случилось так, что свидетелями (и участниками) этой адской сцены оказались я, моя жена, мой брат, жена и дети Петра⁶. Через две недели началось принудительное «лечение» — и это был конец; в больницу его забрали на годы — так это бывало в подобных случаях, тем более что это был его второй арест.
В эти же дни были еще аресты и помещения в психбольницы в разных городах СССР. Мой отец спросил тогда Андрея Дмитриевича: «Что все это значит?» — «Проба сил», — кратко ответил Сахаров. Что он конкретно имел в виду, я не знаю, но то, что КГБ оказался не всесильным, в этом мы, к счастью, смогли скоро убедиться. Было передано иностранным корреспондентам в Москве несколько заявлений в защиту Старчика, в том числе обращение к тогдашнему президенту Франции Валери Жискар д'Эстену. Снова бутылка, брошенная в море. И вдруг — это было в конце октября — мохнатая лапа неожиданно ослабила хватку: главный психиатр Москвы Котов, который совсем недавно грубо кричал на пытавшуюся жаловаться ему жену Старчика, сам лично приехал к Петру в больницу и принес извинения. 15 ноября, через два месяца после ареста, Петр Старчик вернулся домой. Спустя пять лет Лиза Алексеева показала мне в журнале «Новое время» вопрос французского корреспондента Вадиму Загладину (пресс-конференция в связи с советско-французской теленеделей): «Правда ли, что у вас сажают в психбольницы за исполнение песен в собственном доме?». «За исполнение песен в собственном доме» — фраза из обращения к президенту Франции 5-летней давности. Без сомнения, это был отголосок того пинка, который КГБ получил в 1976 году. Разговор с Лизой происходил на «сахаровской» кухне на ул. Чкалова. Сахаров уже давно находился в Горьком.
3. Май 1980 г. Нашу знакомую Татьяну Лебедеву почти каждый день вызывают на Лубянку; допросы длятся по 8-10 часов, следователь Капаев кричит, вращает глазами, кровь приливает к лицу. (Когда Капаев допрашивал меня — это было один раз и допрос длился не более полутора часов — он был абсолютно вежлив, корректен и спокоен. Все они — профессиональные артисты и в течение нескольких секунд могут переходить из одного состояния в другое.) Вечером, возвращаясь домой, Таня плакала, нервы были на пределе. Она отказывалась от дачи показаний, а ИМ, для ИХ сценария, очень хотелось ее сломать. А утром надо было идти снова, так как в случае неявки сразу же подключалась милиция. И так неделя, другая. Не могла Таня Лебедева сделать то, что от нее хотели, но и они впились как клещи и отступаться не собирались. Гибельная ситуация. Я ей говорю: «Попробуй пожаловаться Брежневу». И мы сочинили телеграмму, примерно такую: «Уважаемый Леонид Ильич, я являюсь членом Русской Православной Церкви и потому не могу принимать участие в этом деле… Я слабая женщина, живу одна с дочерью, а сильные здоровые мужчины из КГБ СССР на меня кричат, издеваются… Прошу Вас, защитите меня». Телеграмму она отправила днем по адресу «Москва. Кремль…». И тем же вечером с телеграфа ей принесли бесподобное «уведомление о вручении»: «Уважаемая Татьяна Юрьевна, Ваша телеграмма вручена Леониду Ильичу Брежневу». Кто знает, может быть, это уведомление сочинил тот же следователь Капаев. Но чудо состоит в том, что после этого они исчезли: Таню полностью оставили в покое и больше никуда не вызывали. В данном случае обошлось даже без заграницы, хотя копии телеграммы для передачи иностранным корреспондентам были, конечно, подготовлены.
Итак, есть белый лист бумаги, на котором изображаются какие-то знаки, слова: письмо, заклинание. И совершенно невероятный от этого эффект. И все это было задолго до перестройки.
Я привел эти примеры с единственной целью — продемонстрировать, что чудеса бывали, что государство не всесильно. Или, может быть, плохо определено само слово «государство». Возможность иногда достигать положительного результата, без сомнения, отражала определенную неоднозначность власти на самом верху. Как-то в конце семидесятых, встретившись с Андреем Дмитриевичем на семинаре, я стал спрашивать его, «кто есть кто» там, в Политбюро, кто там «за нас». Сахаров ответил: «Мы не должны об этом думать. Мы должны настаивать на своем, следовать своим принципам, и результаты, возможно, последуют». Следовать своим принципам — стараться спасать конкретных людей, добиваться соблюдения элементарных прав человека, — а глобальные, политические результаты последуют сами. Так я его тогда понял, так потом и случилось. Поэтому Сахаров и старался докричаться из горьковской ямы до своих советских коллег, придавая огромное значение каждому индивидуальному выступлению.
«Нарушение закона сохранения энергии», Сахаров — «говорящая лошадь», обращения к загранице — это «сотрясение воздуха» Здесь уместно процитировать Елену Георгиевну из статьи, написанной в марте 1990 г. в ответ на публикацию В.Л. Гинзбурга в «Знамени» № 2 за тот же год:
А «сотрясение воздуха»⁷ всегда помогало. Пока меня не заперли в Горьком, было опубликовано все, что Сахаров там написал (а что не опубликовано, то было спасено), в том числе и статья «Опасность термоядерной войны», без которой еще неизвестно, были бы сделаны те шаги по разоружению, которые мы имеем сегодня. И невестка наша уехала, и даже успела родить маленькую американскую гражданку. И героические усилия теоротдела ФИАН и его руководителя академика Гинзбурга оставить Сахарова сотрудником отдела увенчались успехом, потому что были поддержаны решением Национальной академии США прекратить сотрудничество с АН СССР и твердой позицией в этом вопросе ее президента д-ра Филиппа Хандлера.
«Сотрясение воздуха»: протесты тысяч иностранных ученых, «День Сахарова», голодовка в Вашингтоне напротив Советского посольства, единогласная резолюция Конгресса США, тост Миттерана в Москве, беспокойство государственных деятелей Запада, активные действия наших близких «там» и друзей «здесь», тревога, которую они сумели внушить западной прессе, — заставило правительство принять разумное решение (возвращение А.Д. в Москву. — Б.А.). А новое правительство или старое — дело второе.
Напомню: и при старом руководстве бывали победы, когда наша диссидентская «малая гласность» и Сахаров докрикивались до «города и мира», — освобождены Григоренко, Буковский, Кудирка, Гинзбург, «самолетчики» и еще многие. И докричалась она до того, что идеология защиты прав человека стала всемирной [13].
Мысль, которую я пытаюсь отстаивать в этой статье: можно было помочь Сахарову. Сознание этого постоянно мучило тогда, тяжело это вспоминать и сегодня, особенно когда сравниваешь фотографии Андрея Дмитриевича до и после голодовок. Ниже, именно с этой точки зрения я постараюсь кратко проанализировать некоторые события периода горьковской ссылки Сахарова. Хочу думать, что это не только малопродуктивное сведение счетов с прошлым, но представляет и общий интерес.
Глава 3. Ссылка: 1980–1982 гг.
Тема «физика, ученые, коллеги в период горьковской ссылки академика Сахарова» очень широкая. Об этом — в книгах Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны [1, 14, 15]. Я написал об этом в [16] и отчасти в [2, 17], высвечу здесь лишь некоторые эпизоды (главы 3–5). Для того, чтобы читателю было легче ориентироваться, приведу список некоторых событий периода ссылки:
22 января 1980 — депортация в Горький.
11 апреля 1980 — первая командировка к А.Д. Сахарову коллег из ФИАНа (список поездок см. в Приложении IV).
13 марта 1981 — первая горьковская кража рукописи «Воспоминаний».
21 мая 1981 — 60-летие А. Д. Сахарова.
22 ноября – 8 декабря 1981 — голодовка А.Д.Сахарова и Е.Г. Боннэр с требованием разрешить выезд за рубеж Лизе Алексеевой, победа.
11 октября 1982 — вторая горьковская кража рукописи «Воспоминаний».
7 декабря 1982 — изъятие сотен страниц «Воспоминаний» при обыске Елены Боннэр в поезде.
Февраль 1983 — статья «Опасность термоядерной войны. Ответ Сиднею Дреллу».
25 апреля 1983 — инфаркт у Е.Г. Боннэр.
Июнь 1983 — публикация за рубежом статьи «Опасность термоядерной войны».
Июль 1983 и позже — кампания травли А.Д. Сахарова и Е.Г. Боннэр.
2 мая 1984 — Е.Г. Боннэр не выпустили из Горького, возбуждение против нее уголовного дела, начало голодовки А.Д. Сахарова 1984 г.
9-10 августа 1984 — суд над Е.Г.Боннэр.
8 сентября 1984 — А.Д. Сахаров выходит из больницы.
16 апреля 1985 — 23 октября 1985 — последняя голодовка А.Д. Сахарова, победа.
25 ноября 1985 — 4 июня 1986 — поездка Е.Г. Боннэр на лечение в США; 3 января 1986 — операция на открытом сердце.
Февраль 1986 — письмо А.Д. Сахарова М.С. Горбачеву о необходимости освобождения узников совести.
Сентябрь 1986 — публикация этого письма за рубежом.
23 декабря 1986 — возвращение в Москву.
3–1. О пользе барионной асимметрии
Сразу после депортации 22 января 1980 г. началась бешеная травля в газетах. Одна из главных тем: Сахаров давно потерял способность заниматься наукой: «взбесившийся интеллигент, «деградировал как ученый». «Предатель он потому и называется предателем, что продается…» («Известия», 23 января). «История падения Сахарова — пример идеологической диверсии и манипуляции тщеславием себялюбца»; «…брюзжащий академик» («Литературная газета», 30 января). «Гигантская мощь термоядерного оружия общеизвестна, она глубоко поразила Сахарова, создав у него определенный синдром (навязчивую идею)… Он как-то не мог провести грань между своим участием в изобретении и желанием единоличного обладания ядерной бомбой»; «Его „гуманизм" не просто фальшив. Он патологически бесчеловечен» («Комсомольская правда», 15 февраля). Все выглядело так, что депортация — это лишь первый шаг, что за этим вполне может последовать убийство. Высылка Сахарова была чисто гангстерской, не подкрепленной никакими законными процедурами акцией; она была шоком для всех и никто не знал, что последует за этим. Ведь мы здесь всегда ждем поворота к тотальному террору («поворота к новому периоду массовых репрессий», — как пишет Сахаров в приведенном в Пpиложении III «Письме советским ученым»). Но вот через несколько дней вернулась из Горького Елена Георгиевна и тот, в сущности, невероятный факт, что ее выпустили, внушил надежду: КГБ все еще не всесильно, с его безобразиями можно бороться. Она сделала заявление прессе (то, что ей не мешали общаться с иностранными корреспондентами тоже означало, что глобальная система координат, очевидно, не поменялась): «Я защищаю своего мужа… Я приглашаю коллег-ученых: приезжайте к Сахарову. Я предлагаю вам стол и кров. Приезжайте и работайте» [18].
[Дополнение 2021 г., из книги «Сахаров и власть» [27]. Согласно находящимся в Архиве Сахарова в Москве ныне рассекреченным документам Политбюро ЦК КПСС и КГБ СССР в пункте 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 8 января 1980 г., принятого во исполнение решения заседания Политбюро ЦК КПСС 3 января, черным по белому написано, что выселение АДС из Москвы предпринято «в целях предупреждения враждебной деятельности Сахарова, его преступных контактов с гражданами капиталистических государств и возможного в этой связи нанесением ущерба интересам Советского государства».
Однако, вопреки прямому указанию пункта 2 этого Указа «Установить Сахарову А.Д. режим проживания, исключающий его связи с иностранцами и антиобщественными элементами» Елену Боннэр не ограничивали в поездках в Горький и обратно в течение более 4 лет: с января 1980 года по май 1984 года. За это время она совершила около 70 таких «челночных рейсов», в Москве встречалась с иностранными журналистами, передавала для публикации важнейшие заявления Сахарова.
То есть главная идея ссылки заткнуть Сахарову рот, пресечь его контакты с иностранцами, почему-то более 4 лет оставалась не реализованной.
Как видно, на самой вершине власти СССР не было единства по вопросу изоляции Сахарова.
Что и как «варилось» на самой вершине власти СССР, какие там действовали интересы и замыслы, мы не знаем и, наверно, не узнаем никогда (хотя не исключаю, что М.С. Горбачев многое мог бы рассказать). Думаю, что Андрей Дмитриевич за много лет вперед предвидел возможность перестройки. И работал для ее приближения – и результаты последовали. Но сколько пришлось до этого пережить, сколько сделать!].
Независимо, с первого дня высылки так же идея, которую высказала Елена Боннэр, отстаивалась коллегами Сахарова из Отдела теоретической физики ФИАНа. Но об этом подробно в других статьях этого сборника, я же постараюсь писать о своем личном опыте. Было много протестов в связи с депортацией Сахарова, но все это, к сожалению, властями, как правило, игнорируется («Васька слушает да ест»). Один хороший знакомый и очень умный человек, Леонид Исаакович Василевский (1904–1984), посоветовал: «Надо писать в ООН». Через несколько дней на семинаре в ФИАНе Евгений Львович Фейнберг сказал мне, какое колоссальное давление оказывается на ФИАН с требованием уволить Сахарова, о том, как они стараются противостоять этому давлению. Он сказал также, что старая, 1967 года работа Сахарова, в которой барионная асимметрия Вселенной объясняется на основе чрезвычайно смелой идеи о нестабильности протона, неожиданно, после многих лет скептического отношения теоретиков, стала общепризнанной; что несколько месяцев назад на международной конференции лауреат Нобелевской премии по физике Стивен Вайнберг говорил о пионерском вкладе Сахарова. Вот такое удачное совпадение: в Москве пишут о деградации, а в это же время- широкое международное признание научных заслуг.
И тогда возникла «сумасшедшая» идея: надо написать в ООН о том, что академик Сахаров объяснил барионную асимметрию Вселенной. Пусть они там не поймут этих слов, пусть не поймут их представители высшего советского руководства — те, от кого зависит судьба и жизнь Сахарова. Но само это словосочетание «барионная асимметрия Вселенной» имеет какое-то надмирное, почти религиозное звучание, а это именно то, что нужно для обитателей высших сфер. То, что такое обращение будет там услышано (разумеется, при условии, что текст будет передан иностранным корреспондентам в Москве и прозвучит по «голосам»), сомнений не вызывало. Весь многолетний опыт правозащитного движения неоднократно подтверждал существование такого непрямого канала связи. Пусть будущие историки разбираются в лабиринтах этих «коридоров власти». Для нас это был эмпирический факт. Итак, я пошел к Льву Зиновьевичу Копелеву и после трех часов взаимных истязаний было сочинено краткое «Обращение в ООН». (Текст этого обращения пока найти не удалось.) Потом я совершил турне по Москве, к Обращению присоединились Георгий Николаевич Владимов, Софья Васильевна Каллистратова, Григорий Соломонович Померанц и Мария Гавриловна Петренко-Подъяпольская. И оно было «запущено в космос». Что было дальше? Знаю только, что в конце февраля «Голос Америки» три дня передавал наше «Обращение». Назывались также все фамилии, но никаких последствий, неприятностей тогда не было.
Три дня «вражеское» радио говорило о барионной асимметрии, Сахарове и Вселенной, и эта информация уж точно шла на самый верх через голову аппарата. Я думаю, это было неплохое подспорье усилиям академика Гинзбурга, объяснявшего про барионную асимметрию в Отделе науки ЦК. «Нам не дано предугадать, как слово наше отзовется». Но факт таков, что после того, как в начале марта 1980 г. Национальная академия наук США объявила бойкот советской Академии, специальным решением Правительства (говорили, что его подписал секретарь ЦК КПСС М.В. Зимянин⁹) академик Сахаров был формально оставлен работать в ФИАНе и теоретикам разрешили командировки в Горький. И резко сменилась пропагандистская пластинка. Стали писать другую неправду: в Горьком у Сахарова «все условия» для плодотворной научной работы, ему там очень хорошо. Этот мартовский поворот, по-видимому, был спасительным. Слишком уж целенаправленно, к трагическому исходу развивались события в первые полтора месяца ссылки. А потом, по-видимому, стала действовать установка «изолировать, но сохранить».
Резюмируя этот пункт о победе ФИАНа, замечу, что интересно было бы когда-нибудь понять механизмы власти в СССР. Мартовское правительственное решение — признать Сахарова ученым — стало обязательным для КГБ на многие годы вперед, на все годы ссылки. Ведь теоретиков, посещавших Сахарова, ни разу за все время не обыскали — значит, не имели на то полномочий. Хотя, конечно, сроками поездок манипулировали и давили, предупреждали, беседовали. Далеко не со всеми и, в основном, в последние годы, когда прекратились челночные поездки Елены Георгиевны.
В 1984–1986 гг. визиты сотрудников Отдела теоретической физики ФИАНа были единственной возможностью для Сахарова связаться с внешним миром. В результате сложилась уникальная, головокружительная ситуация, когда жизненно важные (и лично для Сахарова и глобально) шаги — их успех или неуспех — зависели от решений людей, вообще-то совершенно случайно оказавшихся на переднем крае этого невидимого, но реального и очень сурового фронта. Впрочем, поправлю себя, НЕ СЛУЧАЙНО. Это все-таки было совсем нетривиально в то время — добиваться и оставить у себя работать академика САХАРОВА.
3–2. Тихая дипломатия
Несмотря на описанный выше успех, существование Сахарова в Горьком все же напоминало фильм ужасов. Это и искусственно созданная ситуация заложничества, когда жизнь человека (невесты сына Елены Георгиевны), за которого Андрей Дмитриевич взял на себя личную ответственность, оказалась под угрозой, это особый режим изоляции и индивидуального глушения, это кража 13 марта 1981 г. дневников и рукописи книги «Воспоминаний» — и не было копий. Конечно, можно восхищаться Андреем Дмитриевичем, который восстановил книгу, но ведь это нечто сверхчеловеческое — заново написать, сочинить сотни страниц, где каждая фраза требует душевной отдачи. Дублировать вдохновение. А потом ведь (11 октября 1982 г.) снова украли, и он снова восстановил. Адское испытание. И ни один из советских коллег Сахарова, никто из советского научного истеблишмента никак не реагировал. Я до сих пор этого не понимаю. (По делу Лизы Алексеевой Сахаров лично обращался к академикам А.П. Александрову, Е.П. Велихову, В.Л. Гинзбургу, Я.Б. Зельдовичу, Б.Б. Кадомцеву, П.Л. Капице, Ю.Б. Харитону⁹.)
«Что касается моих коллег в СССР, то они, имея опыт жизни в нашей стране, прекрасно понимают мое положение, и их молчание фактически является соучастием, к сожалению, в данном случае ни один из них не отказался от этой роли, даже те из них, кого я считаю лично порядочными людьми» (А.Д. Сахаров, из письма Сиднею Дреллу, 30 января 1981 г., см. в [19]. Полезно перечитать в этой связи письмо А.Д. Сахарова А.П. Александрову, 20 октября 1980 г., см. [19] и «Огонек», № 11, март 1990 г.). И все это Андрей Дмитриевич писал еще до кражи рукописи, до других страшных событий — еще в «розовые» времена. «Розовыми» эти времена можно назвать по многим причинам. Хотя бы потому, что к 60-летию Андрея Дмитриевича удалось подготовить и вывезти за рубеж сборник [19] (об истории его создания см. статью А. Бабенышева в российском издании 1991 г.). Или еще пример: группа энтузиастов — Александр Альтшулер, Лена Рубинчик, Кира Теверовская, Хелла Фришер¹⁰, Светлана Шумилишская — решила подарить А.Д. к дню рождения лучший по тем временам проигрыватель «Арктур». Организовали широкий сбор денег и подарили. Помню, как мы с братом Александром и с художником Игорем Медником загружали огромную коробку в купе под недовольными взглядами всегда сопровождавших Елену Георгиевну «пассажиров». А когда «розовые» времена почернели, у «Арктура» исчез трехкилограммовый диск. Позже друзья ухитрились изготовить копию, причем вытачивали диск на сверхсекретном московском предприятии «Дельфин», и мастера знали, что делают это для Сахарова. В апреле 1987 г., навсегда покидая Горький, Сахаровы нашли пропавший диск под кучей хлама в кладовке — туда его затащили «крысы».
«14 сентября 1981 г. в Москве откроется Х Европейская конференция по физике плазмы и управляемому термоядерному синтезу. Возможна ли такая конференция без участия основоположника всего направления — академика Сахарова? Беззаконное задержание Сахарова придает этому вопросу исключительную остроту. Кроме того, должно быть известно, что председатель Советского оргкомитета конференции академик Е.П. Велихов неоднократно за последний год игнорировал просьбы Сахарова о помощи».
Это мой текст из статьи о научных работах Сахарова в сборнике [19]. Конференция прошла успешно. Большая группа зарубежных участников подписала коллективное обращение в защиту Сахарова и его передали… академику Велихову. И ни одного экземпляра не было передано журналистам в Москве. Все это было очень неэффективно. Впрочем, все равно спасибо: полное отсутствие каких-либо действий могло привести к непредсказуемым последствиям. Легко представить себе, как на самом верху кто-то кому-то предъявляет: «Ближайшие коллеги не вспоминают о Сахарове, хватит с ним церемониться». Но и к улучшению положения «тихая дипломатия» не могла привести. На том уровне, где могло быть принято решение об облегчении участи Сахарова, рассматриваются лишь достаточно сильные сигналы.
Октябрь 1981 года. В Москве в Доме ученых проходит Международный семинар по квантовой гравитации. Выступают известные советские и зарубежные ученые. Находясь через Елену Георгиевну в постоянном контакте с Андреем Дмитриевичем, знаю, что все это — для него. Он должен быть здесь, а он сидит в изоляции в Горьком и даже с коллегами из ФИАНа не общается с июня 1980 г. (А.Д. просил воздержаться от командировок, пока не решится вопрос с Лизой Алексеевой, поскольку самый факт этих визитов активно использовался против Сахарова на международной арене¹¹.) И вот «международная арена» отчасти приехала в Москву. И, конечно, для участников семинара имя Сахарова не пустой звук, в том числе и в профессиональном плане. Первый день семинара — интереснейшие доклады, о Сахарове — никто ни слова. На второй день — то же самое. Осознав, что происходит нечто невообразимое, я осмелился подойти в фойе (момент выбран так, что рядом никого нет) к ассистенту Стивена Хокинга доктору Нику Варнеру. Представляюсь и высказываю примерно такую мысль: «Академика Сахарова чрезвычайно интересует то, что происходит на этой конференции. Но его насильно держат в Горьком. Было бы очень важно, если бы участники конференции выразили озабоченность такой ситуацией». Надо отдать должное Нику Варнеру и профессору Хокингу — такое письмо от зарубежных физиков было оперативно организовано и передано председателю семинара академику М.А. Маркову. Я говорил тогда Нику, что надо дать копию и журналистам, но у меня такое чувство, что западные ученые с этим кланом стараются не общаться. К сожалению, я тогда не смог еще раз встретиться с Ником Варнером и не получил окончательный текст письма. (Я бы передал его Елене Георгиевне, а она — в прессу.) Происходило все это в чрезвычайно напряженной атмосфере, и любой контакт с иностранцами на тему Сахарова был очень опасен. Кроме того, я по наивности думал, что иностранные ученые сами все сделают в смысле гласности, им-то от этого ничего не будет.
3–3. Мои «приключения»
Интересно, что через полгода, в конце мая 1982 г., моей жене на «беседе» в Главной приемной КГБ (это был уже второй ее вызов — первый был в марте) среди прочего было сказано: «Вы не знаете, чем занимается ваш муж. Вы думаете, он наукой занимается, а он занимается антисоветской деятельностью. Он вас обманывает, а нам хорошо известно, что цель, с которой он посещал международную конференцию, была не научной. Он подговаривал иностранных ученых писать всякие письма…» Откуда они узнали? На этот счет у меня есть гипотеза.
Когда в марте на меня, на мою семью обрушились наконец очень большие неприятности, я, пытаясь спастись, предпринял некоторые нетривиальные шаги по типу «бутылки с запиской». (В основном, конечно, действовали мои друзья; я об этом уже упоминал в гл. 1.) В частности, я написал письмо английскому физику-гравитационисту Д. Рейну, выбрав его просто потому, что в своем обзоре по принципу Маха он ссылается на мою работу 1966 г. — ту самую, из-за которой я в 1968 году познакомился с Уилером. В этом письме я все описал открытым текстом — и про мартовские наши «приключения», и про конференцию по квантовой гравитации в октябре предыдущего года, — Елена Георгиевна его сумела отправить. Далее остается допустить, что «по дороге» содержание письма стало как-то известно КГБ. Если такое (ничем, конечно, не подтвержденное) событие и имело место, то думаю, что в моем случае это было даже полезно. Пусть знают, что западные ученые все знают. Вот если бы профессор Рейн, профессор Дональд Линден-Белл из Кембpиджа, другие коллеги никак не откликнулись — тогда конец. Госбезопасность немедленно сделала бы свои выводы.
Но друзья и коллеги реагировали и весьма активно. «Ты не получил телеграмму от сенатора Эдварда Кеннеди?» — спросил по телефону Павел Василевский. «Нет, — говорю, — не получил. Но ОНИ получили, что гораздо важнее». До меня доходили лишь слабые отголоски той кампании — почта была заблокирована. Но до НИХ доходило все. Так что всем спасибо, кто тогда меня поддержал. «Ваш муж прячется за спину КГБ. Он раззвонил по всему миру, что мы его уволили с работы. А мы его не увольняли», — сказал моей жене сотрудник в Главной приемной 19 мая. В данном случае, однако, товарищ говорил неправду. Мне сказали на работе, что я был уволен по звонку из Первого отдела, да и совпадений таких не бывает: они приходят в конце февраля на работу в детский сад к маме Ларисы, через три недели вызывают ее саму, потом меня, и в те же дни меня увольняют — в самый разгар учебного года.
Обратите внимание на все эти неформальные контакты с родственниками — это же орвелловское Министерство Любви. Мама жены, которую они, конечно, страшно напугали, спросила их: «Почему вы не обратитесь к отцу Бориса?» Ответ: «Вы знаете, это не имеет смысла. У него какой-то загробный юмор». Отец до сих пор с большим удовлетворением вспоминает эту характеристику. В данном случае лубянские «инженеры человеческих душ» не ошиблись — отец был человек вспыльчивый, он бы действительно их послал. Но юмор юмором, а дела были очень серьезные, и разговоры они вели жесткие — с тpуднопредсказуемыми последствиями. В сущности, КГБ всегда был во многом неформальной организацией, от которой можно ожидать чего угодно. (Примеров множество, сейчас вспомнилось убийство в 1976 г. Константина Богатырева (см. [1], с. 622); я был у Сахаровых в Новогиреево в тот момент, когда раздался телефонный звонок с этим страшным известием.) Отсюда «инерция страха», которую гебисты сами умело поддерживали и питали. С другой стороны — и в этом один из чудесных парадоксов той эпохи, — они были очевидно скованы в своих действиях. Кто и как их контролировал и сдерживал, не знаю — вся эта «кухня» до их пор за семью печатями. Где проходила граница произвола, никто не знал — приходилось полагаться на шестое чувство (оно же — русское авось), а также на эмпирические факты.
Поражает неоднозначность, какая-то странная неопределенность в поведении столь солидной организации, как КГБ. Уже во время первой беседы с Ларисой в Главной приемной 17 марта, когда пожилой сотрудник начинал возбуждаться и возвышать голос, молодой его придерживал: «Тише, тише». Может, разыгрывали, а может, правда сошлись в одной точке два департамента с противоположными интересами: «кто их к черту разберет» (Маяковский). Тем не менее беседа была достаточно агрессивной. Ларисе предъявили толстую папку моих «антисоветских» заявлений и сказали: «Мы можем завтра же передать это в суд, и ваш муж десять лет не увидит своих детей… Но есть другой вариант — вы должны немедленно уехать из страны, понимаете, немедленно». «А третьего пути нет?» — наивно спросила Лариса. В ответ сотрудник расхохотался, демонстрируя абсурдность вопроса. Долго они рассказывали ей о моих грехах. «Он пожимает руку иностранцу, известному своей откровенно враждебной СССР позицией. Показать вам фото?» и т.д. и т.п. Не так уж часто встречался я с иностранцами и отождествить этот эпизод мне было нетрудно. Январь 1982 г., темно, мороз, Ярославский вокзал. Елена Георгиевна уезжает в Горький, после, как обычно, предельно насыщенных нескольких дней, проведенных в Москве. Стоим на платформе то ли под фонарем, то ли в свете окон вагона. Был Бра Шиханович и высокий крупный господин — немецкий корреспондент. Обсуждаем то да сё, в частности, начинающийся на следующий день визит Л.И. Брежнева в Германию и, конечно, в этом контексте, его здоровье (это был уже тот исторический период, когда он перемещался — его перемещали — по свету в сопровождении двух машин реанимации). Корреспондент сказал, что только что по посольствам была распространена неофициальная информация о смерти Л.И. Брежнева. Я в ответ спросил: «Will it cancel his visit?» («Приведет ли это к отмене его визита?»). Очень все смеялись, а вскоре, не дождавшись отхода поезда, немец ушел, на прощанье пожав всем руки. Остановись, мгновенье, запечатленное фотокамерой КГБ СССР.
Мы были не первыми, кого ставили перед выбором: «или на Запад, или на Восток». Но для меня первый вариант был заведомо исключен: 9 лет (1947–1956) я жил в Арзамасе-16, в 1982 году еще сверхсекретном, и мою выездную визу Минсредмаш никогда бы не утвердил. Когда вскоре Елена Георгиевна приехала в Горький и все рассказала А.Д., он реагировал однозначно: «Его никогда не выпустят». Кто-кто, а Сахаров хорошо знал и понимал все эти расстановки сил и правила игры государственных монстров.
В каком состоянии Лариса вышла после беседы в Главной приемной КГБ 17 марта, лучше не вспоминать. А поскольку один из двух предложенных вариантов — эмиграция — был несерьезен, выходит, оставался только другой. Ясно было, что КГБ проводит линию по все большей изоляции Сахарова и Боннэр. (Но почему так медленно? Что им мешало решить проблему быстро и «окончательно»? Не знаю.) Таня Осипова, Ваня Ковалев, Алеша Смирнов, как и многие другие, были арестованы, остальные ходили в «кандидатах». Надо было что-то предпринимать немедленно. Но что? Во-первых, я позвонил с переговорного пункта на Пушкинской площади в Бостон Павлу Василевскому и, выбирая только нам понятные «гигиенические» слова («Ларису позвали туда, знаешь, около ¬“Детского мира”»), рассказал о случившемся. И друзья — их имена я назвал в главе 1 — начали действовать. Работать им пришлось несколько лет. В 1992 г., когда я впервые приехал в США, Павел показал мне сохранившиеся у него копии некоторых документов: обращение «Комитета озабоченных ученых» (Марк Кац, Джоэль Лейбовиц, Пауль Плотц) к 600 американским коллегам с призывом писать советским верхам «в защиту»; информация о массовом отклике на этот призыв; письмо сенатора Чарльза Грессли (Charles (Chuck) Grassley) председателю КГБ Виктору Чебрикову с недвусмысленным намеком, что именно его штат Айова производит зерно и соевые, поставляемые в СССР и т. д. Я ничего этого не знал, но защитный заколдованный круг ощущал ежедневно — вплоть до 1986 г. (см. также раздел 5-5).
[Дополнение 2021 г. Замечу, что в настоящее время Чак Грессли возглавляет Юридический комитет Сената США и является одним из инициаторов известных санкций против главных российских коррупционеров. В связи с этим 20 октября 2017 г. я написал Чаку Грессли открытое письмо с выражением двойной благодарности: за поддержку почти 40 лет назад и, на правах руководителя РОО «Право ребенка», за эти санкции, которые могут стать спасательным кругом для миллионов российских семей с детьми, находящихся в ситуации крайней бедности и недопустимых жилищных условиях [28].]
Во-вторых, я пошел в районный ОВИР и сказал, что меня направили к ним из Главной приемной КГБ на предмет скорейшего выезда из СССР. Сотрудник МВД спросил: «В какую страну?» Я ответил, что не знаю, и посоветовал ему спросить у комитетчиков. Я вообще не был готов к конкретному разговору. Второй вопрос: «В поездку или насовсем?» (от этого зависит число выдаваемых анкет) тоже застал меня врасплох. Глупо помявшись, я принял решение: «Давайте для поездки». Милиционер больше ничего не спрашивал, молча списал с паспорта мою фамилию и выдал две анкеты «на временный выезд». У меня до сих пор где-то валяются эти пустые бланки.
В конце марта меня вызывают в Главную приемную КГБ, и первые их слова: «Вы что, очень хотите уехать?» Я говорю: «По-моему, вы этого от меня хотите, это ваша проблема». «О возможности эмиграции забудьте… Вы должны обещать, что впредь не будете заниматься противоправной деятельностью, подписывать антисоветские документы». Беседа длилась часа полтора. Обещать им ничего никогда нельзя — это форма самоубийства, к тому же унизительная. Отстаивать принципы, спорить с ними — тоже глупо и опасно, тем более что дома заложники, жена нервничает. Нельзя было и отмалчиваться, так как это неопределенно затягивало беседу и также могло побудить их к дальнейшим неясным «мерам пресечения». Я сказал: «Я вас услышал». Хмыкнув, сотрудник снова, в который раз потребовал «обещать»; а я в ответ, как попугай, повторил ту же «физическую» формулировку. На том и разошлись. Де-факто я, конечно, что-то открыто подписывать перестал (единственное исключение — участие в сентябре 1983 г. в коллективном письме в защиту Софьи Васильевны Каллистратовой, над которой нависла тогда угроза ареста). А сочинять и забрасывать за рубеж вместе с друзьями продолжал – анонимно: «В правозащитных кругах в Москве стало известно…».
В мае Ларису снова вызвали в КГБ к тем же людям. Требовали, чтобы я устроился на работу, а также: «Ваш муж должен прекратить заниматься антисоветской деятельностью» и — ребром ладони по столу — «Он должен прекратить все контакты с академиком и его семьей». Интересно, что фамилию «Сахаров» они не произносили никогда. Либо «академик», либо просто намеками: «Вы понимаете, о ком речь». Очень странно это выглядело и, признаюсь, создавало ощущение какой-то неуязвимости, защищенности. (Теперь стало известно, что в своем профессиональном кругу для А.Д. Сахарова они использовали кличку «Аскольд», для Е.Г. Боннэр — «Лиса», а меня вроде бы величали «Хамелеон». Это мне рассказал Арсений Рогинский, который изучил множество оперативных материалов КГБ СССР в тот короткий период, конец 1991 – начало 1992 гг., когда КГБ было распущено, а спецслужбы РФ еще не сформировались.)
Лариса поинтересовалась, что значили разговоры об отъезде два месяца назад. «Это был прием, маневр, мы вас испытывали», — ответил тот самый куратор, который так смачно хохотал в марте. Мне с этим человеком пришлось повидаться потом еще три раза. 10 декабря 1982 г. — он тогда сказал, что Лариса неправильно его поняла насчет запрета на «контакты с академиком и его семьей» (см. ниже, гл. 3–4). В январе 1985 г., когда они вернули (после моей жалобы в Московскую прокуратуру — «прокурору по надзору за деятельностью органов государственной безопасности») изъятые за 14 месяцев до этого на обыске 66 магнитофонных кассет, в том числе песни Петра Старчика. («Даже и небо решеткою ржавою красный паук затянул», — слушали мы «Владимирскую прогулочную» Виктора Некипелова¹², привезенную в неповрежденном виде из Главной приемной КГБ. Чудеса.) И третий раз — в мае 1985 г., когда Андрей Дмитриевич уже месяц держал голодовку и никто об этом не знал (см. разделы 4-1 и 5-2).
2 июня 1982 г. меня вызвали в милицию (оперативники приехали на дачу, чем сильно напугали и Ларису, и хозяйку), где предъявили обвинение в тунеядстве и потребовали трудоустроиться. В сентябре я устроился дворником в соседнем микрорайоне, где и работал до июля 1987 г., когда Андрей Дмитриевич взял меня в Отделе теоретической физики ФИАНа.
В начале июня (1982 г.) Елена Георгиевна привезла из Горького заявление Сахарова «В защиту Бориса Альтшулера» и передала его иностранным корреспондентам, так же как и копию моей жалобы Л.И. Брежневу, в которой я писал, что требование КГБ прекратить заочные контакты с академиком Сахаровым для меня неприемлемо, что я помогаю ему по науке, помогаю его жене, когда она приезжает в Москву, ничего противоправного не делаю и прошу «оградить меня и мою семью от угроз и “приемов” Комитета государственной безопасности». Привезла она мне также и письмо от Андрея Дмитриевича. Вот оно:
Дорогой Боря!
Не успел я написать тебе, что я думаю и советую по поводу твоей ситуации, как она рисовалась 2 месяца назад, как все повернулось вверх дном! Есть от чего закружиться голове. Тем более, что все это происходит в дупле зуба динозавра, как ты правильно пишешь. А это тот случай, когда советовать что-либо невозможно и не нужно, а можно только пожелать ясной головы и моряцкого счастья (т. е. авось волна будет не слишком уж высокой). Ясная голова у тебя, вроде, есть… В общем же — трудные времена… Мы с Люсей думаем о вас, как и о многих других: «За тех, кто в море». А что касается науки, то сейчас (как, впрочем, и всегда) — необычайно интересные времена. «Блажен, кто посетил сей мир…» Соединение супергравитации и GUT¹³, составные модели кварков, лептонов и глюонов, бум в космологии… Относительно космологических идей экспоненциальной начальной фазы. (С усовершенствованием Линде или без оного.) Я пока отношусь к ним настороженно (может, старость?). Мне непонятно, как, начиная с гигантской космологической постоянной, получить в современном вакууме ноль. И главное — мне не хочется отказываться от многолистной модели. Ну, ладно, подождем. Будущее покажет, кто прав, покажет всем нам и многое другое. К счастью, будущее непредсказуемо, а также (в силу квантовых эффектов) — и не определено.
Я много писал Сахарову в Горький. Почти каждый раз, когда ехала Елена Георгиевна, передавал с ней «отчет» о московских и прочих событиях, а ездила она за четыре с лишним года 60–70 раз. После прочтения эти записки сжигались, о чем мне недавно с сожалением сказала Елена Георгиевна. Но выхода не было, т.к. документы А.Д. имели тенденцию перекочевывать в КГБ (вместе с сумками), а писал я все, что хотел, открытым текстом, и они не хотели ставить меня под удар. «Голубиной» почтой пользовался не только я. Много писал Андрею Дмитриевичу друг семьи Сахаровых математик Леонид Литинский, и у него есть немало ответных писем.
В конце приведенного выше письма Андрей Дмитриевич пишет: «К счастью, будущее непредсказуемо, а также (в силу квантовых эффектов) — и не определено». Он много раз повторяет эту идею — и в различных выступлениях, и в «Воспоминаниях». По-моему, это очень глубокая мысль, суть которой, мне кажется, можно также выразить словами: «Жизнь — это перманентная ситуация “Шредингеровского кота”». Только исход «опыта» (и в личной судьбе, и шире) зависит в данном случае не от поведения «глупого» электрона, а от «принятия решения» «наблюдателем» — от его свободы воли. (В применении к современной истории в связи с общественной деятельностью Сахарова, я довольно подробно развил эту философию в [2], с. 231, и в [9], и здесь не буду повторяться.) Почему, как пишет А.Д., «к счастью», что будущее непредсказуемо? Потому что в мире фатализма жить не только неинтересно, там просто нет жизни с ее основным свойством: свободой выбора и ответственностью за этот выбор.
3–4. Немного сюрреализма
Аресты, обыски, допросы — основное, что происходило с правозащитниками в то время. Целенаправленно создавали мертвую зону и вокруг Елены Георгиевны. Сама она пока еще могла ездить, но обыск в поезде 7 декабря 1982 г. был, очевидно, прелюдией к возбуждению через полтора года против нее уголовного дела. Здесь наглядно видно, как все это трудно и небыстро шло у КГБ, а значит, имело смысл бороться. Именно об этом приведенное в Пpиложении III Письмо Сахарова советским ученым. Андpей Дмитpиевич все это понимал, но коллеги молчали. Это молчание, в сущности, и было той петлей, которая довела потом до мучительных голодовок.
[Дополнение 2021 г., из книги «Сахаров и власть» [27]. Из рассекреченных документов Политбюро ЦК КПСС и КГБ СССР: 8 декабря 1982 г. Председатель КГБ СССР В. Федорчук рекомендует: «пресечь возможность (Боннэр) бывать в Москве … путем привлечения к уголовной ответственности в г. Горьком». Тогда, в декабре 1982 года, эта «рекомендация» Федорчука была проигнорирована. Напротив, он сам 17 декабря был отправлен в отставку Ю.В. Андроповым, ставшим Генеральным секретарем ЦК КПСС после смерти Л.И. Брежнева 10 ноября того же года. Интересно отметить, что указанная выше рекомендация Федорчука «закрыть» Боннэр в Горьком была реализована 2 мая 1984 г. – через три месяца после смерти Андропова в феврале 1984 г.]
Меня, Марию Гавриловну Петренко-Подъяпольскую, Леню Литинского, некоторых других друзей Сахаровых не арестовали, но открыто выступать мы не могли. Против Марии Гавриловны, по-видимому, было уже возбуждено уголовное дело, только ему пока не давали ход. Насколько все мы были «под колпаком» и как все в этом мире взаимосвязано, показывает следующий, в сущности, сюрреалистический эпизод — впрочем, не более странный, чем вся наша жизнь.
9 декабря (1982 г.) позвонила Мария Гавриловна и попросила повидаться. Встретились в метро. Она показала проект «информации из правозащитных кругов в Москве» (конечно, теперь уже анонимной) о положении Сахарова — о том, что он лишен врачебной помощи, что Академия бездействует, что в этих условиях любой сердечный приступ может оказаться смертельным. В общем, беспокоились мы, старались сделать хоть какую-то волну. Мария Гавриловна просила меня посмотреть текст на предмет редактуры. Мы стояли в метро, держали листочки в руках. Она, правда, сказала, что за ней «хвост», но я ИХ не вижу. Обсудили и разошлись. Это было днем. Вечером участковый милиционер приносит мне повестку — просьба на следующий день в три часа прийти в опорный пункт милиции. Прихожу. Там меня ждет тот самый товарищ из Главной приемной КГБ, который весной 1982 года с нами всеми беседовал. «Борис Львович, у нас есть данные, что вы начали забывать то условие, которое мы вам поставили полгода назад, — не заниматься антисоветской деятельностью». Я изобразил недоумение, хотя ясно было, что гора пришла к Магомету (опорный пункт рядом с моим домом) из-за вчерашней встречи в метро с Марией Гавриловной. По поводу моей июньской жалобы Брежневу сотрудник сказал: «Ваша жена нас неправильно поняла. Помогайте жене, вы понимаете кого, носите сумки, общайтесь с ним самим по науке. Но разное бывает общение и не надо вместе делать “бомбочек”». Он подчеркнул, что это метафора, и повторил предупреждение «не заниматься», «не подписывать», «не вынуждайте нас» и т.п. Это, конечно, была профилактика — ведь они же не знали, что я не собирался ту бумажку подписывать. Через несколько лет, когда я рассказал эту историю Андрею Дмитриевичу, он сказал: «Забота о человеке». Вот что значила для меня тогда помощь зарубежных коллег. Не хотели органы меня трогать, не нужен им был международный скандал. Но и бездействовать в случае моего «плохого поведения» они, по-видимому, тоже не могли. Служба есть служба. И боевую задачу — чтобы все было тихо — надо было выполнять. Одним словом, у всех свои трудности. Получилось так, что как раз в те полтора часа, что я провел в милиции, позвонил из Израиля Дима Рогинский, и Лариса рассказала ему, что меня вызвали в милицию. Не боясь повториться, скажу снова, что невозможно переоценить значение этого внимания и этих звонков.
3–5. «Лизина» голодовка
Перенесемся годом раньше. С 22 ноября по 8 декабря 1981 года Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна проводили бессрочную (до победы или…) голодовку, в результате которой КГБ понесло принципиально важное поражение в вопросе с выездом в США Лизы Алексеевой. Здесь нет возможности описывать те события подробно¹⁴, хотя каждый из тех трагических дней до сих пор перед глазами. Отмечу лишь два момента:
1. Удалось наладить прямой контакт между Л. Алексеевой и президентом АН СССР А.П. Александровым. Помню, идем мы с Лизой на Центральный почтамт отправлять Анатолию Петровичу очередную телеграмму, а за нами в 10 метрах следуют трое мужчин. И стоят в сторонке, пока телеграфистка принимает весь этот совершенно «антисоветский» (по ИХ меркам) текст. А на следующий день утром Евгений Михайлович Лифшиц (соавтор знаменитого курса теоретической физики Ландау и Лифшица), спасибо ему, сообщает мне, что телеграмма действительно легла на стол Александрова. От кого он узнавал, он мне, конечно, не говорил, но спасибо и тому человеку из секретариата Президиума АН, через которого происходила утечка информации; в тех условиях на это решиться было непросто¹⁵.
В течение нескольких дней эволюция Анатолия Петровича была от переданного через секретаршу 4 декабря «Пусть сама едет в Горький и расхлебывает, что заварила» — до личного разговора по телефону 8 декабря, когда он сообщил Лизе, что вопрос решается на высшем уровне. Как Лиза плакала, получив первый ответ! Это было на тринадцатый день голодовки, положение представлялось безнадежным. В Горький Лизу не пускали, и академик Александров это хорошо знал. Но вечером того же дня она последовала его совету и «поехала в Горький». До вокзала ее провожал Юра Шиханович. Там к ним подошли агенты. Юре хорошо пригрозили (в 1983 году он все-таки был арестован, формально — за «Хронику», а в сущности — за помощь Сахаровым), а Лизу посадили в машину и увезли на Щелковское шоссе километров за тридцать, где высадили, а сами встали в стороне. Оттуда она своим ходом (на попутке, а потом на метро), но с «хвостом» все тех же спортивных мужчин (в метро пригрозили: «На рельсы сбросим») добралась домой и, конечно, сообщила о случившемся корреспондентам. На следующий день все радиостанции говорили об этом не очень умном совете «ехать в Горький», данном президентом Академии наук СССР. Не знаю, не буду гадать, что это были за игры и на каком уровне, но знаю, что речь шла о жизни или смерти академика Сахарова, Елены Георгиевны, Лизы да, кто знает, может быть, и о судьбе всей страны.
Не исключено, что каждая победа Сахарова что-то, хотя бы немного, сдвигала на самой вершине пирамиды власти в СССР, сдвигала в сторону будущих преобразований. Но страшно вспомнить, как его не понимали в те дни голодовки 1981 года, как осуждали Елену Георгиевну и Лизу, как опасно было это непонимание и осуждение. Насколько по-человечески естественной и необходимой была эта голодовка, многие осознали позже. А тогда было очень трудно.
2. Мы с Ю.А. Гольфандом 1 декабря сочинили письмо, к которому присоединился ряд видных ученых-отказников (цитируется по бюллетеню «В»):
К ученым мира
Голодовка академика Андрея Дмитриевича Сахарова и его жены Елены Георгиевны Боннэр продолжается уже 10 дней и принимает совершенно трагический характер.
Андрей Сахаров — основоположник одного из самых важных дел нашего времени — осуществления управляемого термоядерного синтеза. «Сахаров поднял нас на решение величественной атомной проблемы ХХ века — получения неисчерпаемой энергии путем сжигания океанской воды» — из книги И.Н. Головина «И.В. Курчатов» (Москва, Атомиздат, 1967, 1972 гг.). Уже более двадцати лет все исследования в этой области ведутся открыто и в тесном международном сотрудничестве. Совместимо ли такое сотрудничество с преследованием Сахарова и его семьи?
Мы призываем ученых поддержать Сахарова в самом широком масштабе и, в частности, повлиять на правительства и парламенты своих стран с целью оказать реальную поддержку Сахарову в нынешней трагической ситуации.
Академик Сахаров должен быть возвращен в Москву. Практика заложничества в отношении его близких должна быть прекращена.
Мы призываем к быстрым и решительным действиям, потому что через несколько дней может быть поздно.
1 декабря 1981 г.
Физики: Я. Альперт, Б. Альтшулер, Ю. Гольфанд,
Математики: И. Браиловская, А. Лернер, Н. Мейман, Г. Фрейман,
Биолог В. Сойфер
Замечу, что я хоть и участвую в этом «письме ученых-отказников» (так его определяет А.Д. в [1], гл. 30), но таковым никогда не был, так как никогда не подавал на выезд.
Когда я утром нес на Чкалова отпечатанный на машинке текст этого письма — чтобы отдать Лизе для прессы, — то у подъезда встретил Наума Натановича Меймана. Тот сказал, что необходимо, чтобы письмо попало непосредственно к сенатору Мойнихену, а также в САКЛЭ¹⁶. Я поднялся в 68-ю квартиру. Там были Лиза и Наталья Викторовна Гессе — ближайший друг Сахаровых, специально приехавшая на эти дни из Ленинграда. А минут через 15 — звонок в дверь, пришли два дипломата из американского посольства, регулярно навещавшие Лизу. Вот уж «на ловца и зверь бежит». И состоялся откровенный и непростой разговор. Американцы говорили о том, как никто не понимает, почему великий человек, академик Сахаров рискует жизнью ради никому не известной молодой женщины. Мы с Лизой объясняли примерно то, что позже Гарри Липкин написал в своей статье об этой голодовке [20], — что Сахаров знает, что делает, что самый факт, что Кремль не уступает в таком, казалось бы, пустячном деле, означает, что все это имеет большое значение и Сахаров поступил мудро, максимально сузив свои требования. Это были очень доброжелательные молодые люди, письмо они, конечно, взяли, добавив, что сразу же поедут в посольство и передадут текст в Госдепартамент и Мойнихену. Обсуждали мы с ними и резолюцию Конгресса США, принятую в самом начале голодовки, с просьбой к Правительству СССР проявить гуманность в отношении Сахарова — такая вежливая манная каша, от которой никому ни тепло, ни холодно, что мы с Лизой и постарались объяснить американским дипломатам.
Еще через несколько дней те же дипломаты показали Лизе проект второй резолюции Конгресса. Составленный в весьма твердых выражениях, он гласил, что в случае смерти Сахарова США прерывают все контакты с СССР, в том числе прекращают поставки зерна. В своей статье в этом сборнике А.Б. Мигдал пишет, что все решил визит А.П. Александрова лично к Брежневу, минуя Андропова. Возможно, так оно и было, но полагаю, что без угрозы принятия Конгрессом США второй, жесткой резолюции Брежнев, при всем желании, ничего не смог бы сделать с Андроповым. (Либо — другая комбинация с тем же выводом — Андропов не смог бы уступить, не скомпрометировав этим себя перед другими членами Политбюро.) Добиться от Анатолия Петровича визита к Брежневу было тоже непросто, и здесь, помимо усилий некоторых советских ученых, необходимо сказать о невероятной настойчивости, проявленной французскими учеными Луи Мишелем и Жан-Клодом Пекаром, специально приехавшими в Москву от Французской академии.
Итак, имплозия, кумуляция — обладающий невероятной проникающей способностью кумулятивный эффект, сочетание усилий, направленных с разных сторон в одну точку (см. рисунок в главе 1). Два раза за время ссылки Сахарова это было применено и оба раза дало успех: в марте 1980 г. победа ФИАНа и вот дело Лизы. К сожалению, это случилось только два раза.
3–6. Медицинские проблемы
Всякая победа в какой-то мере пиррова. Той степени поддержки, того внимания к положению Сахарова, которое было в дни «Лизиной» голодовки, больше ни разу не удалось достичь — ни в СССР, ни за рубежом. Большим несчастьем была болезнь и смерть в декабре 1981 г. президента Национальной академии наук (NAS) США доктора Филиппа Хандлера, который всегда активно выступал в поддержку Сахарова, за что неоднократно подвергался нападкам в советской прессе. С приходом нового президента, Франка Пресса, позиция NAS стала меняться в сторону «наведения мостов». Сыграли, по-видимому, также роль некая психологическая усталость, удовлетворение от победы, ну и самый факт — раз ему уступили на высшем уровне, значит, он очень влиятельный и ничего особенно плохого с ним все равно не может случиться. Головокружение от успехов вещь, как известно, глупая и опасная, а новые неприятности начались сразу после голодовки. После длительного сердечного приступа 24 декабря (1981) Андрея Дмитриевича неожиданно выписывают из больницы.
«Как мне заявили, выписка была согласована с профессором Вограликом, он не возражал… Моя выписка была, конечно, еще одним действием “управляемой медицины” (не последним в нашей жизни). Вероятно, КГБ не хотел нести за меня реальной ответственности… 26 декабря у меня произошел еще один, еще более тяжелый приступ, от которого я долго (более месяца) не мог оправиться» [1] (часть 2, гл. 30, с. 829).
Отсутствие в течение многих лет нормального медицинского наблюдения было перманентной проблемой пребывания Сахарова в Горьком. И тут опять Академия и академики проявили равнодушие и конформизм.
24 января 1982 года Андрей Дмитриевич направил письмо президенту АН СССР, где сообщал, что уже в течение двух лет он лишен медицинской помощи со стороны АН. Он ходатайствовал о помещении его в санаторий Академии наук.
22 января — вторая годовщина высылки. Нельзя было не отметить эту дату.
Президенту АН СССР академику А.П. Александрову.
Уважаемый Анатолий Петрович, мы, друзья академика Андрея Дмитриевича САХАРОВА, считаем необходимым сообщить Вам, что 24 декабря САХАРОВ был экстренно выписан из больницы, возвращен в охраняемую квартиру и с тех пор лишен какого-либо медицинского наблюдения и врачебной помощи. Администрация больницы им. Семашко города Горького отказала САХАРОВУ в просьбе выдать на руки выписку из истории болезни.
Насколько нам известно, Академия наук ничего не предпринимает, чтобы получить объективную информацию о положении Сахарова, и не делает никаких попыток войти с ним в прямой контакт. В течение двух лет Академия игнорировала «проблему САХАРОВА» и даже его просьбы о помощи оставались без ответа. В конце концов АНДРЕЙ ДМИТРИЕВИЧ был вынужден пойти на крайний, трагический шаг — голодовку. С ним вместе голодала его жена Е.Г. БОННЭР, инвалид Отечественной войны II группы. 17 дней голодовки не могли не отразиться на их здоровье. Положение, в котором они сейчас находятся, неприемлемо.
22 января — вторая годовщина ссылки САХАРОВА в Горький. Действительного члена АН СССР взяли на улице и принудительно увезли из Москвы, допускают в отношении него акты насилия, крадут рукописи, держат в изоляции, в том числе лишают возможности участвовать в собраниях Академии. И АН с этим молчаливо соглашается. В письме (к сожалению, оставшемся без ответа), которое САХАРОВ направил Вам 20 октября 1980 г., он пишет: «Ни одно из официальных учреждений, призванных осуществлять закон, не взяло на себя ответственности за акт моей депортации… Это недопустимо — как прецедент и как рецидив».
Будучи человеком старшего поколения, Вы хорошо знаете, какую цену заплатила страна за применение подобной практики беззакония.
Мы призываем Вас и в Вашем лице Президиум АН СССР пересмотреть позицию Академии в деле академика САХАРОВА.
Это письмо мы считаем открытым.
18 января 1982 г.
С уважением
Софья Каллистратова, Мария Петренко-Подъяпольская,
Борис Альтшулер, Георгий Владимов, Юрий Шиханович.
(Копия письма направлена: 1. Вице-президенту АН СССР академику Е.П. Велихову. 2. Вице-президенту АН СССР академику Ю.А. Овчинникову. 3. Главному ученому секретарю Президиума АН СССР академику Г.К. Скрябину. 4. В газету «Известия»)
Это было последнее подписанное мной письмо в защиту Сахарова. Как я уже говорил, после «весеннего наступления КГБ» открыто выступать стало невозможно.
Как я теперь узнал, ФИАН тогда направил запрос на медицинскую тему. И получил потрясающий ответ из Отдела здравоохранения г. Горького, датированный 6 июня 1982 г. (текст см. в Приложении IV, с. 889): «В связи с распространившимися домыслами о том, что Сахаров А.Д. лишен медицинской помощи… Проводил сознательное медицинское голодание… В бестактной форме отказался от ее (участкового врача. — Б.А.) услуг». Не мог Андрей Дмитриевич пользоваться тем, что ему там предлагали. Во-первых, не доверял (и правильно делал), во-вторых, каждая такая услуга, даже частного порядка, немедленно использовалась против него на глобальном уровне. «Ведь его смотрит эта Майя», — президент АН СССР о визите к Сахарову горьковской знакомой врача-терапевта Майи Красавиной (см. [1], часть 2, гл. 29, с. 757). Потому ее, наверно, и пустили, чтобы Анатолию Петровичу было что отвечать на навязчивые вопросы иностранцев.
Проблема со здоровьем Сахарова вновь была поставлена перед Академией Еленой Геоpгиевной в мае 1983 г. (см. pаздел 4–2).
3–7. «Многолистные модели Вселенной»
Статью с таким названием А.Д. направил в ЖЭТФ весной 1982 года. Краткое описание содержания этой и других горьковских работ Сахарова — в отчетах, которые он присылал в ФИАН (см. Приложение IV). Представление статей в редакции и последующее взаимодействие с редакциями шло через коллег из Отдела теоретической физики, общение с которыми возобновилось в апреле и которые с готовностью выполняли всю необходимую работу. У Андрея Дмитриевича, как правило, бывало довольно много исправлений уже после отправки рукописи, потом корректура и т. п.
Статью «Многолистные модели Вселенной» Андрей Дмитриевич посвятил памяти доктора Филиппа Хандлера, но при публикации в ЖЭТФ посвящение было снято.
3–8. Вторая горьковская кража рукописи «Воспоминаний»
Кража сумки произошла 11 октября 1982 г. из машины с применением наркоза мгновенного действия. Подробно об этом в [1,14]. В частности, Андрей Дмитриевич пишет:
«В конце октября ко мне должны были приехать мои коллеги-физики из ФИАНа. Однако в этот раз поездка не состоялась. Как я слышал (не из первых уст), кто-то якобы дал распоряжение, что сейчас поездки не своевременны. Похоже, что КГБ продал сам себя. Ведь никакого публичного моего заявления о краже сумки еще не было. Следующая поездка физиков состоялась лишь в середине января (17.01.1983. — Б.А.), через четыре месяца после предыдущей (23.09.1982. — Б.А.) и накануне трехлетнего “Юбилея” моего пребывания в Горьком. Верней всего, опять не случайное совпадение» ([1] часть 2, гл. 29, с. 771).
Я хорошо помню, как пришел на семинар в ФИАН во вторник, 12 октября — на следующий день после кражи сумки, о чем в Москве, конечно, никто не знал, — и мне рассказали с недоумением, что запланированная и заранее согласованная с Андреем Дмитриевичем телеграммами поездка неожиданно в понедельник отменилась: начальство не подписало командировок. Не нужны были госбезопасности свидетели преступления. Вскоре приехала Елена Георгиевна, рассказала о краже сумки и передала в прессу письмо Сахарова председателю КГБ В.В. Федорчуку. 4 ноября А.Д. Сахарова вызвали в Областную прокуратуру в связи с его «клеветническим заявлением». Академия никак не реагировала на эти страшные события.
Глава 4. Ссылка: 1983 год
4–1. Открою секрет
А.Д. Сахаров: «В январе 1983 года в Москве получил распространение документ в мою защиту, озаглавленный “Письмо иностранным коллегам”. Документ этот анонимный; авторы указали, что они не подписывают его, опасаясь за свои семьи и положение на работе. При передаче документа по зарубежному радио было заявлено, что по слухам, распространяющимся в Москве, автором документа является сам Сахаров (!). Насколько мне известно, никто из иностранных корреспондентов в Москве не передавал такого сообщения о моем анонимном авторстве письма в собственную защиту. Я уверен, что сообщение инспирировано КГБ. Вероятно, истинные авторы документа были известны КГБ и была уверенность, что они не раскроют своего авторства» [1] (часть 2, гл. 29, с. 771).
Этим документом я отметил третью годовщину ссылки Андрея Дмитриевича. Приведу его полностью, так как он имеет прямое отношение к основной теме этой статьи, то есть к «ноу-хау» (цитирую по копии, сохранившейся у Елены Георгиевны):
К 3-летию ссылки Сахарова
(письмо иностранным коллегам)
22 января 1980 г. академик Сахаров был задержан на улице Москвы и специальным самолетом вывезен в г. Горький. Прошло три года беззаконной депортации, актов насилия и давления. КГБ сделало заложником общественной деятельности Сахарова молодую женщину, невесту его сына. Ни руководители Академии наук СССР, ни другие советские ученые, которых Сахаров просил помочь в этом чрезвычайно болезненном для него вопросе, не откликнулись на его обращения. Он сам разрубил этот узел, поставив на карту свою жизнь. Однако его победа в 17-дневной голодовке многих успокоила: «Сахарову не дали умереть, он оказался сильнее КГБ и значит ничего плохого с ним сделать не могут». Такое мнение — опасное заблуждение.
Действительно. Спасительное решение уступить Сахарову в его минимальном требовании было принято на самом высоком уровне, по-видимому на заседании Политбюро. Амплитуда выступлений в защиту Сахарова тогда, к счастью, превысила порог проникновения в этот вознесенный над миром и изолированный от мира мозговой центр Советской власти — место, где «принимают решения». Но такое не может продолжаться долго, и бюрократическая трясина быстро пришла в равновесие. Уже через 15 дней после снятия голодовки, 24 декабря 1981 года Сахаров, несмотря на только что перенесенный сердечный приступ, был экстренно выписан из больницы и снова водворен в охраняемую и постоянно обыскиваемую квартиру на улице Гагарина. С этого времени он фактически лишен адекватной медицинской помощи, хотя очень в ней нуждается. Еще в январе 1982 года друзья Сахарова написали об этом Президенту АН Александрову, но никакого ответа не последовало. Летом 1982 года Сахаров перенес тяжелое заболевание — тромбофлебит. Его лечила только жена. Основная специфика беззаконного положения Сахарова в Горьком в том, что за его жизнь никто юридически не отвечает.
Прошлой осенью — новые акции КГБ. 11 октября — кража сумки с 900 страницами рукописи с применением к Сахарову наркоза мгновенного действия. Сахаров обратился к председателю КГБ с требованием вернуть похищенное и к Президенту АН с просьбой поддержать это требование. Академик Александров снова никак не реагировал, а 7 декабря КГБ, уже теперь официально, провел обыск Елены Боннэр и конфисковал у нее еще 300 страниц рукописи Сахарова — то, что он частично восстановил после кражи 11 октября. Каждая акция КГБ является одновременно ПРОБОЙ СИЛ перед другими, более решительными действиями, а в неопределенной и динамической ситуации, сложившейся после смены руководства в СССР¹⁷, нельзя исключить самого трагического развития событий.
Несколько слов о позиции Академии наук СССР и о научных контактах Сахарова. В последние месяцы в личных беседах с приезжающими в СССР иностранными учеными Президент АН Александров, вице-президент Велихов, ученый секретарь Академии Скрябин весьма активно «докладывают» зарубежным коллегам, что «проблемы Сахарова» не существует, что Сахарову в Горьком очень хорошо. Академик Скрябин заявил даже, что у Сахарова в Горьком имеется личная секретарша (??!). Цель КГБ — профилактика возможных протестов, и руководству АН СССР отведена важная роль в этой игре. Одно из главных приводимых доказательств «благополучия» Сахарова — командировки к нему коллег-теоретиков из Москвы, из Физического института АН. На начальном этапе, т.е. весной 1980 года эти командировки были победой над КГБ, которое было вынуждено смириться с этой реальностью и приспосабливаться к ней. (Эта победа совпала по времени с бойкотом, объявленным Национальной академией наук США.) Однако эти командировки никак не влияют на все другие аспекты положения Сахарова в Горьком. Теоретики приезжают примерно раз в месяц, на несколько часов. А с октября, в особенно драматический для Сахарова период командировки на три с лишним месяца прекратились (почему?).
Как помочь Сахарову? — Протестовать, обращаясь преимущественно к высшим руководителям СССР и принимая меры, чтобы эти протесты обладали достаточной проникающей способностью, а не оседали в архивах КГБ. Гигантская советская бюрократическая машина почти не слышит слов и лучше воспринимает более первичный язык жестов. К счастью, это понимали в Национальной академии наук США, благодаря решительным действиям которой весной 1980 г. КГБ было вынуждено резко сменить тактику от «Изменник Сахаров давно выродился как ученый» на «Академик Сахаров имеет в Горьком все возможности для научной работы». (Не исключено, что тогда это спасло Сахарову жизнь.) И все три года КГБ вынужден доказывать (кому? — Правительству? другим звеньям аппарата? — но, очевидно, вынужден), что объявленный бойкот неэффективен. Иностранным ученым, прибывающим в СССР по тем или иным официальным приглашениям, следует иметь в виду, что сам факт их приезда, их имена используются (без их ведома) против Сахарова для демонстрации того, что «Сахаров забыт», что западные ученые якобы смирились с его депортацией. Озабоченность положением Сахарова, выраженная устно в личных беседах с советскими официальными лицами, является недостаточной профилактикой такого использования.
Открытое обращение (в Правительство, в Академию…), отправленное адресату заказным письмом по московской почте и переданное прессе, по-видимому, закрывает возможность секретной полиции маневрировать именами зарубежных гостей. (Публикация в прессе возможна и после возвращения из Москвы на родину, хотя это не столь эффективно.) Если же такое обращение будет передано иностранным корреспондентам в Москве (а тем самым, предположительно, станет известно тем в советском аппарате, кто контролирует деятельность КГБ) и одновременно вручено руководителям Академии, другим видным советским ученым, то можно даже надеяться на определенный положительный результат. (Такой метод следует испытать также для помощи Орлову, Щаранскому и другим правозащитникам.) Руководство Академии — не только Президент Александров, но также вице-президенты академики Велихов, Котельников, Логунов, Овчинников. Каждый из них имеет прямой доступ в Правительство СССР и мог бы через голову КГБ говорить о положении Сахарова. Весьма влиятельные фигуры академики Басов и Марчук. Н.Г. Басов — лауреат Нобелевской премии по физике, директор Физического Института АН, в ноябре 1982 г. избран членом Президиума Верховного Совета СССР (одновременно с Ю.В. Андроповым). Г.И. Марчук — заместитель Председателя Совета Министров СССР, председатель Государственного Комитета СССР по науке и технике. В январе 1983 года Марчук вел важные для СССР переговоры во Франции и 12 января был принят Президентом Миттераном. (Побеспокоил ли Миттеран Марчука вопросом о положении Сахарова и других репрессированных ученых?).
Подобно всей советской системе, каждый из этих людей в основном реагирует не на слова, а лишь на чувствительные для них действия. В связи с этим последним замечанием необходимо, в частности, указать на международное сотрудничество СССР в исследованиях по мирному использованию термоядерной энергии. Академик Сахаров (совместно с покойным академиком Таммом) — пионер всего этого направления, и то, что с ним сейчас делают, вряд ли совместимо с таким сотрудничеством. В письмах и обращениях в защиту Сахарова следует снова и снова повторять о его научных заслугах, в том числе в области фундаментальных исследований. Так, если «Правда» под рубрикой «Тайны материи» публикует (23 января 1983 года) сообщение об экспериментах по регистрации распада протона, то имеет смысл довести до сведения высшего советского аппарата о пророческом вкладе Сахарова в этой области.
Допустимо ли, чтобы такой человек задыхался в Горьком? Высылка и задержание Сахарова аналогичны захвату американских дипломатов-заложников в Иране, и он может быть свободен так же, как были освобождены американские дипломаты. Сахаров должен вернуться к нормальной жизни, посещать научные семинары, осуществлять научные контакты по своему выбору, пользоваться услугами академических врачей, участвовать в заседаниях Академии наук СССР, членом которой он является с 1953 года. Сахарову должно быть разрешено вернуться домой в Москву или, по крайней мере, в его загородный дом под Москвой.
Москва, Январь 1983 год.
Сегодняшняя ситуация в СССР такова, что мы не можем назвать наши имена. Мы живем в таких условиях, что наши подписи, ничего не добавляя к содержанию настоящего письма, неизбежно поставят под удар работу и семью каждого из нас.
Перечитал я через восемь лет этот свой текст и снова расстроился. Сколько возможностей оказалось неиспользованными!
Суть письма, в сущности, в призыве делать то, что делали Луи Мишель и Жан-Клод Пекар во время «Лизиной» голодовки, когда они устроили пресс-конференцию (о встрече с руководством Академии) тут же в Москве. Но, по-моему, никто не последовал их примеру. Тем более, что тех иностранных ученых, которые были внутренне готовы к таким активным действиям, власти предусмотрительно на многие годы лишили въездной визы (Джоэль Лейбовиц из Ратгерса, Кристоффер Йоттеруд из университета Осло и другие). Ну а «вежливых», наоборот, принимали со всем гостеприимством.
Полагая, что западные ученые не читают того, что публикуется за рубежом по-русски, я перевел это письмо на английский. В этом мне помогла, а также отпечатала его на английском мать Павла Василевского Майя Яновна Берзина, которая не раз в самые тяжелые времена с готовностью выручала в этих рискованных делах. Слава Богу, что была такая, прямо скажем, уникальная возможность — при полном в этих вопросах единогласии также и абсолютная надежность. То же самое можно сказать, конечно, и про Марию Гавриловну¹⁸, Софью Васильевну Каллистратову, Евгению Эммануиловну Печуро¹⁹, не говоря уже о Елене Георгиевне (я назвал только тех, с кем хорошо знаком). Но правозащитники были все просвечены, да и машинки уплыли при неоднократных обысках, и не знаю, как бы я выходил из положения, если бы не Майя Яновна.
Дальнейшая судьба английского варианта — из детектива, к сожалению, с неудачной концовкой. Ключевая фигура здесь — известный американский физик-теоретик Эдвард Виттен, специалист по квантовой теории поля и теории струн. В конце января 1983 (или, может быть, в начале февраля?) он приехал в Москву, посетил на ул. Чкалова Елену Георгиевну (на что далеко не каждый иностранный гость решался) и сделал доклад на квартире у Якова Львовича Альперта на семинаре ученых-отказников. Я пришел на семинар специально, чтобы передать Виттену «Письмо». Практика была такая: после доклада иностранного гостя приглашали в маленькую комнату и туда по очереди заходили те, кто хотел с ним пообщаться в приватном порядке. Общение, конечно, происходило не вслух. Зашел и я, отдал Эдварду письмо, изложив кратко на бумаге суть дела и добавив, что есть шанс, что при выезде из СССР в аэропорту у него письмо отберут и что надежнее, если он сумеет отправить его как-то через посольство. К сожалению, он не прислушался к этому совету. На следующий день он уехал, а еще через несколько часов в Москву прилетел другой физик (не помню его имени; я с ним не встречался), который рассказал отказникам, что встретил Эдварда Виттена в аэропорту в Париже совершенно потрясенного. В Шереметьево у него отобрали все подчистую — все бумаги. После того, как английский вариант «Письма» так нелепо засветился, я уже не счел себя вправе повторять эти опасные попытки, тем более, что русский текст Елена Георгиевна закинула за рубеж. Но так мне было жаль, что письмо не попало непосредственно в FAS и NAS²⁰.
О том, что это письмо на Западе приписывали самому Сахарову, я узнал только теперь, прочитав книгу Андрея Дмитриевича. Почему я его не подписал? Еще раз об этом, чтобы поставить все точки над «i». Каждое возникновение госбезопасности в поле зрения нашей семьи было страшным ударом по нервам и здоровью моей жены. Подписать письмо означало снова нанести такой удар — своей рукой, росчерком своей, так сказать, авторучки. Я уже говорил об этих неразрешимых дилеммах в главе 1. Конечно, мы с женой всегда были полные единомышленники и никогда никаких упреков у нее даже в мыслях не было. Но что она могла с собой сделать, нельзя заставить себя не волноваться. И не такие боялись, а она к тому же поэт. Позвольте привести одно из стихотворений Ларисы Миллер того периода:
Благие вести у меня,
Есть у меня благие вести:
Еще мы целы и на месте
К концу сбесившегося дня.
На тверди, где судьба лиха
И не щадит ни уз, ни крова,
Еще искать способны слово
Всего лишь слово для стиха.
Это написано на следующий день после высылки Андрея Дмитриевича 22 января 1980 г. Стихотворение «Погляди-ка, мой болезный, / Колыбель висит над бездной…» — это 15 сентября 1976 года, после ареста на наших глазах Петра Старчика (см. выше п. 2-2). «В Содоме живу и не прячу лица» — это 1985-й и т.д. и т.п. «Вот такая наша жизнь» — как поется в одной туристской песенке.
Знал ли КГБ о моем авторстве «письма иностpанным коллегам»? После обыска 17 ноября 1983 г. (в связи с арестом Юры Шихановича по Москве прошла тогда серия обысков), когда у меня забрали оставшиеся копии, знал точно. В конце мая 1985 г. на беседе на Лубянке сотрудник показал мне этот документ и с некоторой угрозой сказал: «Мы хорошо знаем, что вы автор этого антисоветского письма». Я сделал вид, что не понимаю, о чем речь.
4–2. «А могло бы быть иначе, быть может»
25 апреля (1983 г.) у Елены Георгиевны был сильный сердечный приступ, как потом выяснилось, инфаркт. (Летом 1984 года в своем судебном деле она прочитала официальное заключение академической больницы: «Крупноочаговый инфаркт передней, боковой и задней стенки». Шесть байпассов, поставленных ей в США в январе 1986 г., подтверждают этот диагноз.) Было это в Горьком. Отлежавшись две недели, она 11 мая приезжает в Москву, привозит «Воспоминания» и текст статьи Сахарова «Опасность термоядерной войны» — ответ Сиднею Дреллу.
Врачи московской академической больницы активно настаивали на ее госпитализации. Но это означало бы полную изоляцию Сахарова от внешнего мира. Елена Георгиевна соглашалась лечь в больницу в Москве, но с одним единственным условием — чтобы вместе с ней был госпитализирован и Андрей Дмитриевич, который тоже нуждался в лечении. Ведь четвертый год ни одного врачебного осмотра. В больницу — только вдвоем, другого варианта не существовало. Лечь в больницу одной было бы предательством.
26 мая дома на ул. Чкалова состоялся консилиум. Заведующая отделением академической поликлиники доктор Бормотова сказала Елене Георгиевне: «Я вынуждена написать в истории болезни, что вы отказываетесь от госпитализации». — «Дайте я сама напишу». Елена Георгиевна взяла историю болезни и вписала туда: «Настаиваю на госпитализации, но только вместе с мужем академиком Сахаровым в больницу АН СССР в Москве»²¹.
Ученый секретарь Академии академик Скрябин сказал ей тогда по телефону: «Мы не позволим вам шантажировать нас своим инфарктом» (см. об этом в [1,11,14]). Тем не менее в результате устроенного Еленой Георгиевной «шантажа» к Сахарову в Горький 2 июня приехали врачи из Академии во главе с профессором Пылаевым. Их заключение — необходима госпитализация. Но все это ничем не кончилось.
19 июня Елена Георгиевна вернулась в Горький. 20 июня в журнале «Ньюсуик» появилось интервью с президентом АН СССР Александровым, в котором он, в частности, говорил какой красивый и большой город Горький. «Академики, которые живут там, не хотят никуда переезжать». Здесь же он сказал про Сахарова: «К сожалению, я думаю, что в последний период его жизни его поведение более всего обусловлено серьезным психическим сдвигом».
В один из этих дней Андpей Линде сделал на семинаре доклад, под впечатлением которого я написал (и отправил по почте) в Гоpький довольно длинное письмо. У меня сохранилась копия этого письма, и я приведу его полностью, поскольку, мне кажется, оно представляет общий интерес. (Приношу извинения за возможную неполноту и неточность в описании событий, поскольку это письмо — пересказ пересказа.)
«25 июня 1983 г.
Дорогой Андрей Дмитриевич!
Не могу удержаться, чтобы не написать Вам еще одно письмо (третье за последние две недели). В данном случае причина — доклад Андрея Линде о конференции в США, откуда он недавно вернулся. “Конференция по проблемам фундаментальной физики; “Шелтер-Айленд 2” (“Остров Приюта 2”). Предыдущая такая конференция “Шелтер-Айленд 1” была созвана по инициативе Оппенгеймера в 1947 году с мыслью вернуть физиков к фундаментальным проблемам, после упора на практические задачи во время войны. На ней было 23 делегата, многие из которых сейчас почти легендарны (в т. ч. Фейнман, Дайсон, Швингер…). В частности, на Шелтер-Айленд 1 впервые был доложен лэмбовский сдвиг. Из этих 23 сейчас живы 15, и 14 из них прибыли на конференцию (Швингер не поехал, т. к., по его словам, современная физика вся плохая). Всего было около 100 участников, в т. ч. Фейнман, Гелл-Манн, Вайнберг, Ли, Хокинг, Хуфт, Дайсон… (10 нобелевских лауреатов). Из СССР были приглашены Грибов, Линде, Поляков, Фаддеев. Но Людвиг сам не пожелал, а из трех остальных поехал только Андрей. Повода для конференции специального не было — просто желание снова собраться в то же время, на том же острове (этот остров примерно в 150 км от Нью-Йорка, в 1 км от материка), в той же гостинице, что и в 1947 г., и обсудить все дела. Сильных новых результатов доложено не было. Были, в основном, обзорные доклады (всего 15 докладов по 1 часу). Фейнман — по конфайнменту, Ли — нелокальная теория на основе дискретного времени, Вайнберг — по теориям Калуцы — Клейна. Две главные темы, занимавшие больше половины времени и еще больше общего интереса: суперсимметрия и теории Калуцы — Кл. (и их объединения: 11 мерная супергравитация…). Главное достижение (результат последнего года) супертеорий (но не супергравитации): удалось построить модели без расходимостей во всех порядках, т. е. не нуждающиеся в перенормировках. (На вопрос Киржница о конечных перенормировках Андрей ответил, что, кажется, в этих моделях нет и конечных.) Впервые это было сделано для SU(4) — супер-Янг-Миллса; затем для SU(2) — и многих других моделей. К сожалению, они пока нереалистичны. Как сказал там один из авторов: “Я могу продавать такие теории в каждой подворотне, но их никто не купит”. Но на самом деле энтузиазм велик. Гелл-Манн в своем докладе показал рисунок: женщина заметает пыль под ковер, что символизирует перенормировки бесконечностей. Теперь все надеются, что с этим 30-летним самообманом будет покончено. Вайнберг сделал доклад о динамически получаемом 5-мерном Калуце-Кл. (по так называемой “высокомерной физике”), в котором почему-то оказывается вычислимой постоянная тонкой структуры. Но 1/137 он еще не получил. Хокинг — попытка объяснить нулевое значение космологического члена за счет экранирования “гравитационной пеной”. Он сказал: “Я буду счастлив, если кто-то предложит что-нибудь получше”. Guth в основном говорил о модели инфляционной Вселенной, предложенной Линде, а Линде — свой новый вариант “хаотическая инфляционная вселенная”. На первой сессии председательствовал Дайсон и был обзорный доклад Гелл-Манна (невысокий, курчавый, загорелый, шутит и сам смеется своим шуткам, очень энергичный). Кроме физики, Гелл-Манн занимается словотворчеством вроде quark-squark, higgs-shiggs (это для суперпартнеров). И весь этот суперязык он назвал slanguage. Андрей их всех фотографировал, надеется, что получилось. Но в эту среду снимки еще не были готовы. Фейнман — сутулый, поникший, какой-то придавленный (три года назад он заболел раком). Но когда он поднялся на трибуну, глаза загорелись, распрямился, жесты артистические, как Паганини (хорошо все-таки рассказывает Андрей, ведь это я его повторяю). Фейнман один из немногих людей, которые могли отбивать одной рукой 12 тактов, а другой — 13. Он был квалифицированным судьей джазистов. Сама конференция была только для маститых, но в последний день был workshop (мастерская), было приглашено много “физической” молодежи. И вот в этот день с утра на залитую солнцем гладь океана у острова начали приводняться гидропланы с физиками. Андрей говорит, что все это было очень красиво. А вечером гости улетели. Прямо с этой конференции Андрей (и еще 7–8 американцев, в т. ч. Адлер, Гросс) полетели на конференцию в Ереван, где Адлер докладывал о конфайнменте кварков, а Гросс о монополе в теории Кал. — Кл.
Привет Елене Георгиевне. Ваш Боря.»
2 июля я получил по почте письмо от Андрея Дмитриевича:
Дорогой Боря!
«Посылаю копию моего письма Никольскому²². Надеюсь, что все же удастся сдвинуть с места это дело, которое тянется уже год²³.
Что касается компактификации²⁴, то эта надежда стала теперь безумно модной. Я получил несколько оттисков на эту тему из разных источников, в том числе статью С. Вайнберга (это препринт Техасского университета, поэтому не даю ссылки, достать ее в библиотеке вряд ли можно, потом надеюсь прислать). Что касается меня, то у меня возникла мысль, что, возможно, радиус компактификации устанавливается на некотором постоянном значении с учетом квантовых эффектов, подобно радиусу атома водорода. Как решается проблема космологического члена, я, конечно, не знаю (суперсимметрия?).
19 числа приехала Елена Георгиевна. Сейчас живем и лечимся вместе. Это светлый момент на общем довольно-таки грустном фоне нашей ситуации. А могло бы быть иначе, быть может… О здоровье Ел. Георгиевны не пишу, изменений по сравнению с тем, что было в Москве, особых нет, к сожалению.
25 июня 83 г.
Будь здоров, твой А.С.
Елена Георгиевна присоединяется.»
Андрей Дмитриевич никогда не жаловался, почти никогда не говорил в сослагательном наклонении «если бы да кабы». А тут в личном письме фраза, вынесенная в заголовок этого пункта: «А могло бы быть иначе, быть может». Ведь то, что делала Елена Георгиевна, — это тоже ноу-хау. И не исключено, что ее усилия добиться госпитализации Сахарова в Москве могли бы увенчаться успехом, если бы были поддержаны, если бы было организовано «кумулятивное сжатие» в эту точку. Мне тогда пришлось довольно много разговаривать на эти темы. К сожалению, должен сказать, что некоторые коллеги в этом деле снова проявили непонимание: осуждали Елену Георгиевну за то, что она аггравирует ситуацию, пользуясь своей болезнью. А позже осуждали за то, что Сахаров голодает за нее.
Письмо Сахарова я получил 2 июля 1983 г., а на следующий день «Известия» публикуют заявление академиков А.А. Дородницына, А.М. Прохорова, Г.К. Скрябина и А.Н. Тихонова (см. в [1,14]). И началось. А после публикации в июле в «Смене» чудовищных, откровенно клеветнических глав из книги Н.Н. Яковлева включился какой-то безотказный, так называемый геббельсовский, механизм пропаганды. Даже от, казалось бы, умных и порядочных людей приходилось слышать в адрес Елены Георгиевны такое… Не говоря уже о «широкой народной массе». (Думаю, что эти взятые в кавычки слова на самом деле имеют мало смысла. Любой народ состоит из личностей, индивидуальностей. Но тогда это была «масса».)
В своей книге «Постскриптум» [14] Елена Георгиевна вспоминает, что поток гневных писем доходил до 130 в день. Было немало угроз, особенно в ее адрес. «А нам угрожают на рынке, и когда выходишь на балкон, на улице скандалы — было все. Кажется, только не били. И как апофеоз — погром, который мне устроили в поезде 4 сентября, когда я ехала из Горького». Я каждый раз встречался с Еленой Георгиевной, когда она приезжала в Москву, слышал от нее много рассказов обо всех этих событиях и свидетельствую: никогда она не говорила об этих людях с раздражением, а тем более со злостью, — всегда только с сожалением, с ясным пониманием того, кому и зачем надо разжигать все эти страсти, доводить людей до такого состояния. В этом они с Андреем Дмитриевичем очень похожи.
4–3. Сахаров, FAS и ракеты
До сих пор мы говорили о том, как помочь Сахарову. Но давайте посмотрим с другой стороны — как он помогал всем нам. Итак, о ноу-хау Сахарова в стратегических вопросах, о ракетах — в шахтах и на колесах, каждая из которых может уничтожить Париж, Лондон или Москву. Теперь некоторые из них в соответствии с достигнутыми международными соглашениями уничтожаются (Договор СССР-США от 8 декабря 1987 г.). О таком чуде нельзя было и помыслить в 1983 году. Чудо это неотделимо от начала перестройки в СССР. Что подвигло советский «застойный» политический механизм на такое противоестественное для него поведение? Я говорю именно об СССР, так как на Западе, в США при их открытости готовность СССР на реальные переговоры автоматически приводит к падению авторитета консервативных кругов и наступлению «миролюбивых сил». В частности, так случилось в отношении так называемой программы «звездных войн» (СОИ – Стратегическая оборонная инициатива Рональда Рейгана), когда Правительство СССР по предложению Сахарова отказалось в 1987 г. от принципа «пакета», увязывающего эту программу с другими соглашениями. Очень быстро после этой уступки со стороны СССР Конгресс США стал урезать ассигнования на СОИ. Но обратное неверно, в закрытом обществе другие законы и готовность противоположной стороны на уступки лишь наращивает агрессивные аппетиты.
Огромная опасность была в том, что даже в условиях, когда СССР в конце 70-х нарушил стратегическое равновесие, приняв на вооружение сотни мобильных ракет с ядерными боеголовками средней дальности СС-20, — даже в этих условиях западные очень влиятельные научные, либеральные круги видели главное зло в собственном милитаризме. Тем самым они объективно выступали в роли союзника советского военно-промышленного и военно-политического комплекса, союзника всего самого «застойного», что есть в СССР, и в роли противника будущей перестройки. К ним обращено письмо Сахарова «Опасность термоядерной войны» — ответ профессору Сиднею Дреллу, см. в [1,21]. Написанное в феврале 1983 г., оно было опубликовано только в июне — с третьей попытки. Два раза письмо бесследно пропадало где-то между Москвой и США. Почему? Тоже, между прочим, вопрос для будущих историков. Третий раз Елена Георгиевна вывезла его из Гоpького, как я уже говорил, в мае, через две недели после перенесенного инфаркта.
В ответе Сиднею Дpеллу Андpей Дмитpиевич прямо призывает к реализации «двойного решения» НАТО (ответ на советские СС-20) и выделению Конгрессом США средств на строительство новых шахтных ракет МХ. Разумеется, когда читаешь письмо целиком, то видишь, насколько это аргументировано и направлено к будущему сокращению вооружений, к предотвращению термоядерной катастрофы. (Сахаров: «Запад на этих переговорах (о ядерном разоружении. — Б.А.) должен иметь что отдавать! Насколько трудно вести переговоры, имея “слабину”, показывает опять история с “евроракетами”… В заключение я еще раз подчеркиваю, насколько важно всеобщее понимание абсолютной недопустимости ядерной войны — коллективного самоубийства человечества …»²⁵).
Но советскому человеку полный текст «Письма» не давали, а сами по себе эти призывы Сахарова к установке ракет с ядерными боеголовками, нацеленных на советские города, многими искренне воспринимались как кощунственные. Да кто здесь до гласности и перестройки знал, что такое наши, условно скажем, генералы (на самом деле, конечно, бери выше). А Сахаров знал и не имел тут никаких иллюзий, и говорил то, что считал необходимым, не щадя «патриотических» и тому подобных чувств. Так же он поступил в 1989 г., когда заявил о необходимости расследования сообщений о сознательном уничтожении «своих» в Афганистане. И травля на Первом Съезде в июне 1989 г. и некоторые публикации (например, статья В. Бушина в «Военно-историческом журнале», № 11, 12 за 1989 г., получившая в 1990 г. первую премию Министерства обороны) очень похожи на травлю 1983 г. с той разницей, что тогда основной удар пришелся на Елену Георгиевну.
Было ли услышано мнение Сахарова за рубежом? В условиях нарастающей оппозиции политике Рейгана выступление Сахарова, по-видимому, имело огромное значение. В сущности, он поддержал Рональда Рейгана в его борьбе с «империей зла», что в конце концов привело Рейгана и Горбачева к столу переговоров, а Рейгана еще и в Москву на Красную площадь. Такова диалектика, которую Андрей Дмитриевич хорошо понимал и многое предвидел.
Удалось ли Сахарову убедить своих непосредственных адресатов, в том числе коллег из Федерации американских ученых, FAS? Мне кажется, что нет, не удалось. Во всяком случае, директор FAS профессор Джереми Стоун (который немало сделал, чтобы помочь Сахарову) писал в мае 1984 г.: «Мартовская, 1983, речь президента Рейгана, в которой он объявил о программе ”звездных войн”, была такой анафемой для целей Федерации и ее позиции в поддержку соглашения по ПРО, что мы не могли более соблюдать длившийся уже три года бойкот контактов с советским посольством (бойкот в защиту Сахарова. — Б.А.). Мы также ответили на открытое письмо советских ученых в поддержку договора по ПРО и предложили осенью посетить Москву для проведения переговоров и дискуссий с АН СССР по ключевым аспектам гонки вооружений» [22]. Вот она — проблема «наивности», ее старался решать Сахаров. С кем они собрались разговаривать? С той самой Академией, которая сама завязана с военно-промышленными министерствами, участвует в экологическом безумии и т.д. и т.п., не говоря уже о ее позиции в деле Сахарова. В этой же статье Джереми Стоун с раздражением пишет о Елене Георгиевне, которая «не доверяет советским врачам», из-за чего Сахаров должен голодать «в ее интересах». Он пишет, что неожиданное появление проблемы поездки Елены Боннэр за рубеж на лечение явилось досадной помехой в организации переговоров FAS с АН СССР²⁶.
Но не Сахаров и не Боннэр придумали всю эту ситуацию. К 1983 году свою задачу — чтобы все было тихо — КГБ, в основном, выполнил. И только Елена Георгиевна, а через нее и Андрей Дмитриевич оставались как кость в горле. Публикация на Западе письма Дреллу была колоссальным проколом в работе КГБ, и травля 1983 г., а затем возбуждение уголовного дела против Е.Г. Боннэр, были следствием того, что Сахаров открыто высказал свое мнение по стратегическим вопросам. Однако дискуссия Сахарова с американскими коллегами носила академический характер только для них — ссылка им не грозила и близких Сиднея Дрелла и Джереми Стоуна никто не третировал. В тех условиях, в которых находился Сахаров, желание FAS возобновить контакты с АН СССР, а также призывы нового президента Национальной академии наук США Франка Пресса к «наведению мостов» звучали как приговор. Про это «наведение мостов» тогда довольно часто приходилось читать в наших газетах, очень одобрительно это комментировалось. Хорошо помню возникавшее при этом чувство полной безысходности.
Ноу-хау Сахарова здесь простое: не надо политических игр, когда творится варварство; направьте всю энергию на решение гуманитарных проблем, а решение стратегических последует. Снова диалектика, которая ему была очевидна. Клевета про его жену публикуется миллионными тиражами, ее жизнь под угрозой. Сделать все для спасения близкого человека — это естественное человеческое движение души и есть путь к решению стратегических проблем человечества. Андрей Дмитриевич полностью сосредотачивается на решении этой проблемы. И не обвинять надо было Елену Георгиевну (чем занимались множество людей, ближних и дальних), а помочь Сахарову.
К сожалению, получилось так, что Сахаров должен был сам искать выход. Прочитайте внимательно в его «Воспоминаниях» [1] (часть 2, гл. 31, с. 843), как он осенью 1983 года сопоставляет, критически анализирует возможную эффективность вариантов добиваться совместной госпитализации в Москве, либо поездки Елены Георгиевны за рубеж. И отдает предпочтение второму, как более кардинальному. Вполне инженерный «сахаровский» подход. А позже он настаивает на том, чтобы Елена Георгиевна укрылась в американском посольстве в Москве (письмо американскому послу Артуру Хартману, см. в [14], Приложение № VI), понимая, что только так можно обеспечить и ее безопасность, и связь с «масс медиа», а тем самым — с миром, и избежать ситуации «черной дыры». В значительной мере потом случилось то, чего он опасался.
Как-то после возвращения Андрея Дмитриевича в Москву я сказал ему, что, по-моему, его голодовки имели и глобальное значение. Он ответил, что понимает это. Не только ради спасения своей жены и не только ради своего окна в мир принимал он эти «орвелловские»²⁷ мучения, но и ради всех нас. День за днем, месяц за месяцем он отказывался принимать пищу, сопротивлялся, когда его привязывали к кровати, сжимал зубы, когда его насильно кормили. Что это? Болезненное упрямство? Ведь он даже не знал, что о его голодовках кто-то знает. Более того, в 1985 году он был уверен, что никто не знает. Я полагаю, что он не был слепым упрямцем, а его «странные» действия в больнице, по-видимому, можно вкратце определить одним словом: он РАБОТАЛ.
Андрей Дмитриевич знал, что не имеет права отступить, да он и сам не умел этого делать. Его в принципе нельзя было положить на лопатки. Он стал неразрешимой проблемой для КГБ и других «темных» сил, жертвой своей доказывая больше, чем словами, — убеждая тех, кому аргументы статьи «Опасность термоядерной войны» показались недостаточными. Сахаров не любил громких слов типа «мученик». Но как-то уже в Москве он сказал Михаилу Левину²⁸: «Ты знаешь, в больнице я понял, что испытывали рабы Древнего Рима, когда их распинали».
Глава 5. Ссылка: «черная дыра» 1984–1986 гг.
5–1. «Космологические переходы с изменением сигнатуры метрики»
Эту, по-видимому, самую важную свою работу горьковского периода Сахаров написал в 1983 г. и в начале 1984 г. передал посетившим его коллегам из Отдела теоретической физики ФИАНа. Основная идея статьи — возможность квантового туннелирования между римановыми пространствами с разным числом осей времени. (В этой работе немало принципиально новых идей, которые еще ждут своего развития. На популярном уровне я постарался написать об этом в [17,г].) На рукописи статьи, так же как на хранящихся в Отделе теоретической физики авторских экземплярах, рукой Сахарова написано: «Посвящается Люсе». Но посвящение это при публикации было снято.
После ряда правок статья в апреле была представлена в ЖЭТФ и опубликована в августе, когда Андрей Дмитриевич уже четвертый месяц находился в больнице без какой-либо связи с внешним миром. Но случилось так, что из-за этой статьи один раз в июле у меня был с ним косвенный контакт. Говоря языком квантовой механики, это был «туннельный эффект» и это было очень страшно. Чтобы понять почему, надо представить себе общую ситуацию того момента.
2 мая 1984 г. Елену Георгиевну не выпускают из Горького и Андрей Дмитриевич начинает голодовку. Мы, друзья Сахаровых, знаем только, что она почему-то не прилетела в Москву, как намечала.
6 мая в Горький приехала Ира Кристи , и за те несколько секунд, что она провела у балкона квартиры Сахаровых, Елена Георгиевна ей кое-что успела сказать. Иру утащили от балкона в милицию, а потом отправили в Москву, где она дала пресс-конференцию иностранным журналистам. Так стало известно о возбуждении уголовного дела против Е.Г. Боннэр и о голодовке Сахарова. После этого Иру несколько месяцев держали под домашним арестом (почти домашним: на работу в сопровождении милиционера, на прогулку с ребенком — тоже втроем). В таком же положении был Леонид Литинский — его все лето не выпускали из Троицка под Москвой, где он живет и работает. Но его «охраняла» не милиция, а люди в штатском. За Марией Гавриловной постоянно следовала, не скрываясь, «толпа» мужиков (бывало, более десяти). Вероятно, и за мной была слежка, но не так явно; я их не видел. То, что происходило с друзьями Сахаровых в Москве, было как бы отголоском той абсолютной блокады, которую установили вокруг Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны в Горьком.
6 мая в Горький приехала Ира Кристи²⁹, и за те несколько секунд, что она провела у балкона квартиры Сахаровых, Елена Георгиевна ей кое-что успела сказать. Иру утащили от балкона в милицию, а потом отправили в Москву, где она дала пресс-конференцию иностранным журналистам. Так стало известно о возбуждении уголовного дела против Е.Г. Боннэр и о голодовке Сахарова. После этого Иру несколько месяцев держали под домашним арестом (почти домашним: на работу в сопровождении милиционера, на прогулку с ребенком — тоже втроем). В таком же положении был Леонид Литинский — его все лето не выпускали из Троицка под Москвой, где он живет и работает. Но его «охраняла» не милиция, а люди в штатском. За Марией Гавриловной постоянно следовала, не скрываясь, «толпа» мужиков (бывало, более десяти). Вероятно, и за мной была слежка, но не так явно; я их не видел. То, что происходило с друзьями Сахаровых в Москве, было как бы отголоском той абсолютной блокады, которую установили вокруг Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны в Горьком.
Героический поступок Иры Кристи — это последний всплеск живой достоверной информации из Горького. Таким образом, 6 мая 1984 г. — день образования «черной дыры». Целая армия «сотрудников» выполняла одну задачу: не допустить утечки информации от Сахарова и Боннэр во внешнее пространство; в те месяцы, что Сахаров находился в больнице, не допускались также их контакты между собой. Все это подробно описано в [14].
7 мая Сахарова забрали в больницу. 11 мая укол, вызвавший микроинсульт, затем принудительное кормление, пытка удушьем.
«25–27 мая применялся наиболее мучительный и унизительный, варварский способ. Меня опять валили на спину на кровать, без подушки, привязывали руки и ноги. На нос надевали тугой зажим, так что дышать я мог только через рот… Иногда рот открывался принудительно, рычагом, вставленным между деснами… Особая тяжесть этого способа кормления заключалась в том, что я все время находился в состоянии удушья, нехватки воздуха… В июне я обратил внимание на сильное дрожание рук. Невропатолог сказал мне, что это — болезнь Паркинсона… В беседе со мной главный врач О.А. Обухов³⁰ сказал: “Умереть мы вам не дадим. Я опять назначу женскую бригаду для кормления с зажимом, у нас есть кое-что еще. Но вы станете беспомощным инвалидом…” Обухов дал понять, что такой исход вполне устраивает КГБ, который даже ни в чем нельзя будет обвинить (болезнь Паркинсона привить нельзя)».
Это выдержки из письма [23] Сахарова президенту АНСССР А.П. Александрову. Я не буду здесь переписывать этот трагический документ. Он полностью приведен в статье В.Л. Гинзбурга. Судьба этого письма тоже трагична. Написанное в октябре 1984 г., оно не получало огласки в течение полутора лет, хотя дважды было тайно вывезено из Горького в Москву (см. раздел 5-2). Его читали, о его существовании знали лишь несколько человек. Я впервые прочитал это письмо Александрову в декабре 1985 года.
Но тогда, в 1984 году, мы ничего этого не знали. В мае различные люди привозили из Горького «информацию», в самых черных выражениях представляющую роль Елены Георгиевны. Все это, очевидно, было инспирировано КГБ. Достаточно достоверно было лишь то, что Сахаров в больнице.
В конце мая вдруг все западные радиостанции передают о звонке Елены Боннэр знакомой в Италию. Разговор был прерван, но якобы Елена Георгиевна успела произнести слова: «Диссидента с нами больше нет». (Приехав в Москву через полтора года, она сказала, что никому, конечно, не звонила и звонить не могла. Может быть, КГБ воспользовался куском фразы из своего необъятного архива магнитозаписей подслушанных разговоров.)
В первых числах июня включаю радио и слышу, как диктор Би-би-си ясным незаглушаемым голосом говорит: «По сообщениям западных корреспондентов из Москвы, вчера в горьковской областной больнице скончался лауреат Нобелевской премии мира академик Андрей Дмитриевич Сахаров».
Радиосообщение о смерти академика Сахарова я услышал далеко от Москвы, в Вологодской области, куда мы с семьей ездили на неделю. Никому я об услышанном не сказал и целые сутки жил под гнетом этой информации, до того момента как поймал интервью из Бостона Тани Янкелевич. Она говорила, что это сообщение скорее всего «утка», пробный шар, пущенный КГБ. Но сам факт его появления означает, что состояние Сахарова действительно критическое. Я ей поверил, и она оказалась права.
Июнь 1984 года. В Москве собирается Международный биохимический конгресс, который заканчивается грандиозным банкетом в Кремле. Никаких протестов в связи с положением Сахарова. Правда, председатель и организатор конгресса академик Ю.А. Овчинников предпринял специальные шаги для успокоения некоторых зарубежных коллег: он демонстрирует на экране «Историю болезни» Андрея Дмитриевича, из которой следует, что его состояние здоровья совсем неплохое.
В конце июня в Москву с государственным визитом прибывает Президент Франции Ф. Миттеран и на официальном приеме поднимает тост за Сахарова.
А 10 июля мир содрогнулся от страшного сообщения. Радиостанции передавали: «Из врачебных кругов в Москве стало известно, что к Сахарову применяют психотропные средства и гипноз. Что к нему в обстановке особой секретности, специальным самолетом привозили из Москвы специалиста по гипнозу ведущего сотрудника московского Института усовершенствования врачей профессора Рожнова³¹. Цель визитов — попытка воздействия с тем, чтобы Сахаров прекратил голодовку». Эта информация — наша с М.Г. Петренко-Подъяпольской «работа» и, к великому сожалению, она не была «уткой». Утром в понедельник 2 июля я зашел к жившему неподалеку от нас математику-отказнику Александру Иоффе. Увидев меня в дверях, он, не здороваясь, молча взял меня за руку и провел в комнату, где на клочке бумаги написал то, что ему под величайшим секретом сообщили знакомые врачи (Рожнов, спецрейсы, гипноз) и от чего действительно стало жутко.
Я поехал к Марии Гавриловне и она «добавила» косвенную информацию о применении к Андрею Дмитриевичу психотропных средств. Я все-таки съездил в Институт усовершенствования врачей на площади Восстания, дабы убедиться, что Рожнов действительно существует, а также узнать его имя и звание (всё это оказалось обозначено на большой красивой доске в коридоре института). Потом мы с Марией Гавриловной сочинили анонимную информацию, Майя Яновна Берзина отпечатала дважды по 4 экз. на машинке, и несмотря на все «хвосты» и «колпаки», удалось забросить эти странички на Запад. И сработало. Вначале сенсацию сообщила английская христианская правозащитная организация, а на следующий день в Бостоне Таня Янкелевич-Семенова заявила прессе, что имеет подтверждение этой информации из независимого источника. В общем, листовки, отпечатанные Майей Яновной, разошлись «веером». Помню, как поймал передачу на арабском языке, из которой понял только одно слово «Рожнов». Потом знакомые врачи подтвердили, что Рожнова действительно возили в мае, но с гипнозом во сне ничего не вышло³².
Что касается лекарств, то пока единственным подтверждением является состояние самого А.Д., см. свидетельство Е.Г. в конце этого пункта. Существенно, что вся эта медицинская сфера пока закpыта для гласности. Врачи Горьковской областной больницы имени Семашко никаких сведений не дают. Так, во время проведения в Горьком первых «Сахаровских чтений» (27–28 января 1990 г., см. [2]) они отказались дать интервью эстонскому телевидению, объяснив, что это невозможно без разрешения КГБ.
И вот в июле в таких условиях, которые я постарался описать, я держу в руках, читаю авторскую корректуру статьи «Космологические переходы с изменением сигнатуры метрики» с правкой, которую сделал сам Андрей Дмитриевич. Дело в том, что я много лет подрабатывал в ЖЭТФ научным корректором, и в июне мне дали, в частности, и верстку статьи Сахарова, представленной в редакцию еще до трагических майских событий. У меня возникли некоторые замечания, я их внес в авторские листы и показал все Евгению Михайловичу Лифшицу, который отправил корректуру по горьковскому домашнему адресу — на проспект Гагарина. Письмо из ЖЭТФ компетентные товарищи, очевидно, передали Сахарову в больницу. И вскоре корректура вернулась, и снова ее дали мне. Андрей Дмитриевич внес те исправления, которые посчитал необходимыми. Все разумно. Но какой почерк! Тремор с огромной амплитудой. Видно было, с каким трудом писалась каждая буква, каждый знак. И это было страшно. Елена Георгиевна потом рассказывала, что после выхода А.Д. из больницы 8 сентября тремор сохранялся еще около месяца. Она рассказывала, что никогда не видела его в таком состоянии: он не подходил к письменному столу, не интересовался свежими препринтами, не мог работать. А потом, по-видимому, произошло очищение организма от больничной химии, и физики, приехавшие 12 ноября, нашли его в хорошей форме.
5–2. Между голодовками
В период между голодовками коллеги приезжали в Горький дважды: в ноябре 1984 г. и в феврале 1985 г. Других контактов с внешним миром у Сахаровых не было.
Приехавшие 12 ноября Е.С. Фрадкин и Б.М. Болотовский сделали все, что просил Сахаров (см. статью Б.М. Болотовского в этом сборнике): один конверт передали В.Л. Гинзбургу, а сумку, на дне которой под газетой была запрятана другая копия письма Александрову и письма детям в Штаты, прямо с Ярославского вокзала рано утром отвезли на квартиру к Борису Георгиевичу Биргеру, отдали сумку открывшей дверь родственнице, будучи уверены, что всё договорено заранее. К Биргеру часто приходили иностранцы, дипломаты — смотрели картины, и Сахаровы предполагали, что здесь не будет проблем с передачей письма за рубеж.
О судьбе первого конверта см. в статье В.Л. Гинзбурга: Виталий Лазаревич сразу же передал письмо президенту Академии наук, у себя оставив копию. Именно с этого экземпляра через 6 лет письмо Александрову впервые было опубликовано в СССР в журнале «Знамя» № 2, 1990 г.
Письма, вывезенные из Горького на дне сумки, к детям в США не попали, а так и провалялись полгода на дне сумки в кладовке у Биргеров. Злосчастная сумка принадлежала Гале Евтушенко. Собираясь в июне 1985 г. на дачу, Галя попросила Биргеров сумку вернуть и, выбрасывая из нее старые газеты, вдруг обнаружила среди них листочки с почерком Андрея Дмитриевича. Совершенно потрясенная, Галя их собрала и сразу же отнесла Лене Копелевой, а та — Мейманам. Вскоре о письмах Сахарова сообщили «голоса», но особого резонанса они не вызвали, поскольку речь в них — о событиях годичной давности.
Итак, канал, который Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна считали самым верным, не сработал. Но в Горьком об этом ничего не знали. (В отличие от астрофизической черной дыры здесь информация не распространялась в обе стороны.) Представляю, как они вслушивались в приемник на улице, на морозе — дома глушилка — в надежде услышать наконец о письме Александрову. Попади тогда, осенью 1984 года, это письмо за рубеж, оно, конечно, стало бы сенсацией номер один — может быть, спасительной. Сахаров знал, что делал, когда пытался переправить письмо. Но прошел ноябрь, декабрь, наступил Новый год. Приемник говорил о другом: все было глухо. Как у Высоцкого в песне про волка: «Обложили меня, обложили». И все это время полная изоляция; «Alone Together» — так называется английский перевод книги Елены Георгиевны [14].
Прошел январь 1985 года. 25 февраля в Горький съездили А.Д. Линде и Д.С. Чернавский. Они привезли в Москву еще два пакета — один для В.Л. Гинзбурга с еще одним письмом А.П. Александрову, которое Виталий Лазаревич сразу передал Пpезиденту АН (результат был опять же нулевой), а второй снова для передачи Б.Г. Биргеру, — но эту просьбу Сахарова коллеги решили не выполнять. (См. статьи В.Л. Гинзбурга, Е.Л. Фейнберга, Д.С. Чернавского.) О привезенных из Горького пакетах в то время, естественно, никто больше не знал. Д.С. Чернавский вспоминает, что когда они с А.Д. Линде отказались везти в Москву ненаучную корреспонденцию, Андрей Дмитриевич, после очень тяжелых уговоров, в конце концов схитрил, положив все в большой конверт с запиской для В.Л. Гинзбурга, бывшего тогда начальником Отдела. Дмитрий Сергеевич до сих пор немного обижен за это на А.Д.
В разделе 2–1 я упоминал о принципе Сахарова «Никто никому ничего не должен» и о случаях, когда он этот принцип нарушил. Как такое «поведение», «втягивание» других людей против их желания укладывается в образ Сахарова — образ терпимости и гуманности? В попытке понять его попробуем поставить себя на его место.
Во-первых, надо понимать, что психологически для Андрея Дмитриевича КГБ, охрана, слежка — все это было нечто находящееся вне поля его интересов, хотя и навязчивое. Одним словом, комары. Он был сосредоточен на другом и архимедовское «не трогай моих чертежей», мне кажется, наиболее точно передает его внутреннее состояние. А сосредоточен он был на вещах действительно важных. И вот он ясно понимает, что надо делать, знает «ноу-хау», а какая-то посторонняя сила (десятки мускулистых мальчиков) не дает связаться с внешним миром. Конечно, это очень раздражает. Примерно так же, как когда хочешь быстро записать что-то хорошее, что пришло в голову, и неожиданно не пишет авторучка. А если нельзя быстро взять другую — и месяц, и второй, и бессрочно? Похоронен заживо. И вдруг, о чудо, дверь склепа открывается, и милиционер пропускает в него коллег из Отдела теоретической физики ФИАНа. И Сахаров уговаривает, настаивает, умоляет. (В основном, в письменной форме, так как каждое произнесенное вслух слово фиксируется.) Можно ли за это бросить в него камень?
И тем не менее я благодарен Д.С. Чернавскому за те несколько слов, что он сказал мне после возвращения из той поездки. В ноябре 1984 г. Б.М. Болотовский подробно рассказал многим друзьям Сахарова, и мне в том числе, то, что им говорил Андрей Дмитриевич — об ужасах его пребывания в больнице в мае-августе. Но о привезенных письмах, естественно, не упоминалось. Но я знал от Бориса Михайловича, что продуктовую сумку они вернули Боре Биргеру, и догадывался, что она приехала не совсем пустая (уточнять ничего я не мог, так как это было бы нарушением элементарных правил конспирации и порядочности). И вот я тоже крутил приемник в надежде услышать наконец то, о чем рассказывал Болотовский. Но тщетно.
Наступило 25 февраля, утром 26-го физики вернулись из Горького. Это был вторник, день семинара. Я, выбрав момент, когда никого рядом не было, подошел к Д.С. Чернавскому и спросил: «Как там?» — «Андрей Дмитриевич намерен снова голодать и собирается выйти из Академии, если Елене Георгиевне до 10 мая не дадут разрешения на поездку за рубеж для лечения… Все это безумие, ужас какой-то», — почти с отчаяньем говорил Дмитрий Сергеевич. Да, это действительно был ужас. Но ужас был и в том, что об этом ужасе никто не знал. Наш разговор был один на один в коридоре ФИАНа и это была единственная конкретная информация из Горького за долгий срок. Что было делать? Я сам был под ударом, я не мог подводить физиков, но не мог и похоронить в себе то, что узнал от Дмитрия Сергеевича. Кроме того, из разговора с Чернавским я понял, что Сахаров открыто, вслух и очень настойчиво говорил о своих планах. А раз А.Д. не скрывает это от КГБ, значит он очень заинтересован, чтобы мир о его намерениях узнал. (Поэтому он и просил В.Л. Гинзбуpга пеpедать пакет Биpгеpу, о чем я тогда не знал.) Я пошел к человеку, с которым мы в течение ряда лет вместе принимали решения по этим чрезвычайно ответственным вопросам — к Маше, Марии Гавриловне Петренко-Подъяпольской. Мы сочинили короткий текст: «Из кругов правозащитников в Москве стало известно…», и не сразу, а недели через три (чтобы никто не подумал на фиановцев) Маша забросила его в прессу. Было это тоже не просто. Но попало оно вовремя — к 5-м международным «Сахаровским слушаниям» в Лондоне, 10-11 апреля 1985 года, на открытии которых Симон Визенталь сказал, что поступившее из Москвы сообщение о намерении академика Сахарова выйти из Академии и снова объявить голодовку означает, что он не сломлен, что он продолжает борьбу.
И все-таки это было не более, чем анонимная фитюлька, способная привлечь внимание только тех, кто специально заинтересован положением Сахарова. Новое качество могло, вообще говоря, возникнуть, если бы удалось привлечь внимание миллионов, тем самым заставить действовать политиков, парламенты, если бы снова активно подключилось мировое научное сообщество. И такой эффект был вполне достижим в результате публикации в мировой прессе документов Сахарова. Я не исключаю также, что если бы Сахаров услышал по радио, что письма дошли и вызвали адекватную реакцию, то он сам изменил бы свои планы и не было бы этой изматывающей, подрывающей здоровье голодовки с 16 апреля по 23 октября 1985 г. (с двухнедельным перерывом в июле).
Первое сообщение по «вражескому» радио, основанное на полученной в ФИАНе информации, прозвучало в понедельник вечером в конце марта. А на следующий день, когда я, как обычно во вторник, к трем часам пришел на семинар, то столкнулся с тем, что эта передача произвела тяжелое впечатление на некоторых ведущих сотрудников Отдела. Через два месяца, в конце мая в Главной приемной КГБ (формально я был вызван для возвращения одной из взятых пpи обыске в 1983 г. пишущих машинок; замечу, что большая часть унесенных тогда вещей до сих пор не возвращена³³) мне объяснили, что я поступаю неэтично, нечестно в отношении коллег-теоретиков, что я их очень подвел: «Вы ходите в ФИАН, общаетесь с теми, кому разрешено посещать, вы понимаете кого, они вам доверяют, рассказывают. А вы потом бегаете по всей Москве, болтаете языком, а в результате возникают международные осложнения». Так все и было сказано, прямым текстом, я запомнил это почти дословно. Беседа сопровождалась стандартным набором устрашающих намеков. Тогда же мне и предъявили претензии в связи с моим анонимным «Письмом иностранным коллегам» 1983 года (см. 4–1), а также потребовали, чтобы я прекратил публикации за рубежом научных статей, не прошедших установленную процедуру рассекречивания. (Речь шла о двух моих статьях, напечатанных в январе 1985 г. в «International Journal of Theoretical Physics». Полученная мной в 1984 году телеграмма от главного редактора журнала Дэвида Финкельстейна тоже была важным актом поддержки.) Требования о публикациях я, естественно, игнорировал.
Все-таки я не понял тогда, не понимаю и теперь — что же такого страшного для Теоротдела было в утечке информации о планах Сахарова. Тема «Вмешательство КГБ в дела Отдела теоретической физики ФИАНа в связи с поездками к Сахарову» еще не раскрыта. Я мало что знаю об этом, но то, чему я стал свидетелем весной 1986 г. (см. ниже 5–5), подтвердило еще раз, что эта тема существует.
Повторю банальность: жизнь иногда интересней детектива (но и страшнее). Несколько слов, произнесенных физиком после посещения Сахарова, затем несколько строк на машинке, сочиненных дворником (мной) и пенсионером (Марией Гавриловной), — и сдвигаются «материковые плиты»: международные осложнения, КГБ озабочен. Но почему-то нравоучительная беседа — это единственное, что предпринимает КГБ, чтобы одернуть баловников.
В моем случае вообще проблема решалась элементарно — надо было просто дать указание Отделу режима ФИАНа лишить меня пропуска на семинары. Однако все годы я посещал их без проблем. И Н.Н. Мейман³⁴ мог ходить на семинар. И, повторю, физиков, ездивших к Сахарову, ни разу не обыскали. Вот где, наверно, истоки перестройки. Невозможно не вспомнить здесь теперь уже хорошо известное шуточное стихотворение А.Д. Сахарова, сочиненное во время ссылки (где он жил в микрорайоне Щербинки), пpо Щербинки на лике каменном державы³⁵. Жаль, что эту очевидность, которую, конечно, понимал Сахаров, плохо осознавали его советские коллеги, в результате чего многое оказалось упущенным и получилось так, что Сахаров вел борьбу практически один.
5–3. Отсутствие информации — тоже информация
Никаких существенных международных осложнений от мартовского (1985) сообщения о намерении Сахарова снова голодать и выйти из Академии не получилось. Сотрудник госбезопасности, пристыдивший меня за это в конце мая, к сожалению, оказался неправ. 16 апреля Сахаров начал новую голодовку, 21 апреля в квартиру пришли врачи и сотрудники КГБ, применив силу, сделали А.Д. усыпляющий укол и увезли его в больницу, где опять началось принудительное кормление.
[Дополнение 2021 г. Единственной, проникшей из Горького достоверной информацией о положении Сахарова, стала его записка, чудом переданная из больницы в конце апреля. Несмотря на круглосуточный надзор, Андрей Дмитриевич сумел незаметно выкинуть из окна больницы на тротуар конверт с этой запиской, указав на конверте единственный адрес, который он помнил (записные книжки у него изъяли). Это был адрес соседа по подъезду в «атомном» доме на Щукинском проезде биофизика Максима Франк-Каменецкого, сына сотрудника АД по объекту Давида Альбертовича Франк-Каменецкого. И случилось чудо: прохожий подобрал письмо, опустил его в почтовый ящик, и письмо дошло. Максим пишет об этом подробно в книге [30]. После ряда усилий ему удалось передать информацию за рубеж. И 16 мая информация из этой записки Сахарова прозвучала по «голосам».
Можно предположить, что этот «сигнал из горьковской ямы» изучался и на высоких политических уровнях. Во всяком случае 16 мая Президент США Рональд Рейган лично обращается к Генеральному секретарю ЦК КПСС Михаилу Горбачеву (занявшему этот пост 11 марта и 25 апреля объявившему курс на «перестройку и ускорение») с призывом прекратить внутреннюю ссылку всемирно известного защитника мира и прав человека и выдать его жене разрешение на поездку для лечения. И в тот же день 16 мая представитель США в ООН оглашает и передает в секретариат ноту с требованием прекращения ссылки Сахарова, выдаче его жене разрешения на поездку для лечения и 20 тысяч писем от частных лиц и общественных организаций о том же. В книге «Постскриптум» Елена Боннэр предполагает, что тогда же Горбачев дал поручение КГБ решить проблему Сахарова: «Но ГБ говорило: «Никакой голодовки нет, и ничего нет», — и вело свою политику. Так что у них шла своя борьба, в которой было не ясно, кто сильней — Горбачев или КГБ.» [14]. Это противоборство продолжалось почти полгода, и все это время Сахаров продолжал голодовку.]
Сахаров, находясь в больнице, ничего не знал о событиях во «внешнем» мире, но точно знал — и в этом его Ноу-Хау, что сдаться, уступить он не имеет права. А.Д. в книге [15]:
«В отличие от 1984 года, я нашел некую форму сосуществования с кормящей бригадой, дававшую мне возможность неограниченно продолжать голодовку. Я обычно сопротивлялся в начале кормления, а последние несколько ложек ел добровольно (эти моменты использованы в гебистских киномонтажах). Если кормящая бригада приходила не в полном составе, я говорил: “Сегодня у вас ничего не получится”. Они молча ставили еду на столик и уходили. Я, конечно, к ней не притрагивался, а чтобы вид еды не беспокоил меня, накрывал ее салфеткой. Иногда, чтобы подчеркнуть, что я хозяин положения, я сопротивлялся в полную силу, выплевывал пищу и “сдувал” ее из поднесенной ко рту ложки. В этом случае “кормящие” применяли болевые приемы (особенно в апреле и июне), кожа щек оказывалась содранной, а на внутренних сторонах щек возникали кровоподтеки, которые потом “заботливые” врачи мазали зеленкой.
В августе мой вес начал быстро падать и к 13 августа достиг минимального значения — 62 кг 800 г (при предголодовочном весе 78–81 кг). С этого дня мне стали делать подкожные (в бедра на обеих ногах) и внутривенные вливания в дополнение к принудительному питанию. Всего мне было сделано в августе и сентябре 25 вливаний. Каждое вливание длилось несколько часов, ноги болезненно раздувались; весь этот, а иногда и следующий день, я не мог ходить — ноги не сгибались.»
К сожалению, в плане информационной блокады КГБ нас всех в те дни полностью переиграл. Все перекрыла серия фальсифицированных, весьма оптимистических фототелеграмм, полученных в середине мая Ирой Кристи и подписанных «Андрей, Люся». Значит, они вместе, значит, Сахаров дома и прекратил начатую в апреле голодовку. Эта высоко профессиональная подделка полностью дезинформировала всех (и я в подлинность этих телеграмм поверил и до сих пор себя за это ругаю). Истинная причина моего вызова в конце мая в КГБ была мне тогда, увы, неизвестна. А причина была в том, что Сахаров уже полтора месяца проводил голодовку и подвергался принудительному кормлению, что органам удалось обмануть всех, и друзей, и весь мир, и никто не знал, что происходит в Горьком. И вызвали меня для беседы, очевидно, профилактически — оказать давление (мол, «мы знаем все») с тем, чтобы не очень дергался в попытке получить какую-либо информацию.
21 мая 1985 года Андрею Дмитриевичу исполнилось 64 года. Ко дню рождения друзья из Москвы послали ему кое-какие подарки. Получив эти посылки, Елена Георгиевна отправила их назад в Москву в надежде хоть так дать понять, что Сахарова дома нет. Тогда же она отправила назад в ФИАН посылку с необходимыми ей лекарствами, которую по просьбе Андрея Дмитриевича собрал для нее Евгений Львович Фейнберг. О смысле возвращения подарков Мария Гавриловна догадалась, и мы с ней сочинили очередную «информацию» про то, что Сахарова оказывается нет дома, значит, он продолжает голодовку. Но все это был жалкий лепет. Никто не обратил внимания. Хотя самый факт отсутствия достоверной информации о Сахарове вызывал в мире все большее беспокойство.
До ноября никто ничего не знал об Андрее Дмитриевиче и Елене Георгиевне. Летом ООН официально объявила Сахарова пропавшим без вести; был объявлен розыск — символический, конечно. Советские власти ответили на это полученной в Бостоне поддельной открыткой, якобы от Елены Георгиевны, а также фильмом (продан на Запад Виктором Луи), снятым скрытой камерой в тот период, когда Сахаров в июле на две недели прервал голодовку. И весь мир мог видеть его с женой около их дома на проспекте Гагарина. В августе Елене Георгиевне удалось дать знать детям, что все очень плохо. Ход был гениальный. Она не поздравила с днем рождения сына Алешу, свою маму Руфь Григорьевну Боннэр, которая тогда жила в Бостоне. Отсутствие традиционных телеграмм значило больше, чем иная информация, и было правильно понято. 29 августа Алексей Семенов объявил голодовку на площади Сахарова перед зданием Советского посольства в Вашингтоне. Голодовка продолжалась четырнадцать дней и была прекращена после того, как обе палаты Конгресса США единогласно приняли резолюцию в защиту Сахарова.
Судя по тому, что пишет Андрей Дмитриевич в [15], М.С. Горбачев вскоре после апрельского Пленума (1985 г.) дал указание разобраться с делом Сахарова. Но за годы перестройки мы хорошо изучили, как выполняются распоряжения главы государства, а также насколько всерьез они отдаются. В этих условиях резолюция Конгресса США была совершенно необходимым стимулом. В сущности, всякий реальный политик, который хочет чего-то достичь, заинтересован в том, чтобы его к этому «вынуждали».
В октябре 1992 г. «Российские вести», № 65 (111), опубликовали стенограмму заседания — «Совершенно секретно. Экз. единственный» — Политбюро ЦК КПСС 29 августа 1985 г., на котором Горбачев поставил на обсуждение адресованное ему письмо «небезызвестного Сахарова» с просьбой «дать разрешение на поездку за границу его жены Боннер для лечения…» (так в стенограмме: Боннер вместо Боннэр). На слова тогдашнего Председателя КГБ В.М. Чебрикова: «Поведение Сахарова складывается под влиянием Боннер», Горбачев реагирует: «Вот что такое сионизм». Любопытны высказывания Рыжкова о том, что Сахаров от жены «убегает в больницу для того, чтобы почувствовать себя свободнее», и Алиева: «Сейчас Боннер находится под контролем. Злобы у нее за последние годы прибавилось». Но всех превзошел Зимянин: «А от Боннер никакой порядочности ожидать нельзя. Это — зверюга в юбке, ставленница империализма». Мнения членов Политбюро разделились. При обсуждении поминались предстоящие встречи Горбачева с Миттераном и Рейганом. Резюме Горбачева: «Может быть, поступим так: подтвердим факт получения письма, скажем, что на него было обращено внимание и даны соответствующие поручения. Надо дать понять, что мы, мол, можем пойти навстречу просьбе о выезде Боннер, но все будет зависеть от того, как будет вести себя сам Сахаров, а также от того, что будет делать за рубежом Боннер. Пока целесообразно ограничиться этим».
Все, кто осуждали Сахарова за его голодовки в защиту близких ему людей, демонстрировали не только нравственную глухоту — они не понимали простой вещи: каждое действие Сахарова, его победы или поражения имели глобальный характер, от них зависело будущее страны, ход мировой истории. Мой отец, посетивший А.Д. вскоре после его возвращения из Горького, в разговоре о Горбачеве, о большой политике, заметил: «Вы находитесь на верхнем этаже власти». На что Сахаров немедленно отреагировал: «Я не на верхнем этаже. Я рядом с верхним этажом, по ту сторону окна». И его неожиданное «падение» вечером 14 декабря 1989 года — это, по-видимому, одна из трагических загадок истории, которая вряд ли когда-нибудь будет разгадана.
5–4. Победа
Ноябрь 1985 года. Неясные сообщения по радио о том, что жена академика Сахарова получила разрешение на поездку в США. После многих месяцев неизвестности, сдобренной всевозможными «утками», верится с трудом. Телеграфирую в Горький с просьбой подтвердить оптимистическое сообщения фототелеграммой. (Этому виду информации я еще по наивности доверяю.) И 10 ноября получаю в ответ следующую фототелеграмму (в данном случае подлинную):
Дорогой Боря! Сейчас, как мы считаем, уже нет оснований беспокоиться, состоится ли поездка. Елена Георгиевна 24 октября получила разрешение, добилась продления срока выезда до конца ноября, чтобы побыть со мной.
Я еще немного переживаю непонятливость москвичей, а Елена Георгиевна уже совсем в настоящем и будущем, как и я, в основном. Здоровье у нас примерно в том же состоянии, как последнее время, со скидкой на возраст и особенности последнего полугода. В целом — мы счастливы и возбуждены немного. Спасибо за книги! Я начинаю читать статьи и книги. Большой привет Ларисе от нас обоих. Твой А.Д.С. Привет и целуем всех друзей. Елена Георгиевна.
Рано утром 26 ноября встречаю Елену Георгиевну на Ярославском вокзале. Встречал ее также и знакомый Сахаровых Эмиль Шинберг. Мой первый вопрос: «Зачем вы посылали в мае Ире Кристи эти оптимистические фототелеграммы!» — «Какие телеграммы???» — «Но как же это можно подделать?» — «Они все могут». Не все, наверное, но очень многое. Невозможно представить себе, каким силам противостоял Андрей Дмитриевич в этой беспрецедентной борьбе в горьковской больнице. Его победа воспринималась как чудо, о чем я ему и написал. Из его ответа:
«Ты, конечно, понимаешь какое чувство удовлетворения, сделанного дела, испытываю я от “чуда”, и ты сам разделяешь эту радость. Сейчас живу сообщениями оттуда. Недавно говорил!!! И волнуюсь» (из новогодней открытки, отправленной из Горького 20 декабря 1985 г.).
Елене Георгиевне предстояла операция на сердце и Андрей Дмитриевич, естественно, очень волновался. К счастью, у него теперь была возможность иногда говорить с ней и детьми в США. Однако тематика этих телефонных разговоров не должна была выходить за рамки бытовых или медицинских вопросов. В противном случае связь сразу прерывалась.
В этот период я много писал Сахарову в Горький обычной почтой; пачка почтовых «уведомлений о вручении» за 1986 год особенно толстая. Главная причина в том, что уведомления стали возвращаться с подписью Андрея Дмитриевича, а когда знаешь, что письма доходят до адресата, то писать легче. От него я получил два больших письма в январе и в марте. В основном, они о науке, но есть и «гражданские» абзацы:
Дорогой Боря! Уже давно мне пора написать тебе письмо в ответ на твои многочисленные и очень интересные и разумно-оптимистические (оптимистический подход толкает на более правильные действия, вообще на действия — а под лежачий камень вода не течет). Один мой литовский знакомый говорил — хорошо жить с надеждой, а ты попробуй жить без надежды. Но сам он, я думаю, все же имел какие-то надежды (он очень сильный и самодисциплинированный человек, в «особых» условиях, вставая за три часа до подъема, сумел изучить в совершенстве 6 языков. Время на это у него было). А сейчас вообще его судьба изменилась к лучшему…
Что рукописи не горят — это действительно один из хороших парадоксов века…
Последнее — о пакете с его документами в ответ на мою ремарку, что «рукописи не горят». Андрей Дмитриевич уже знал кое-что от Евгения Львовича, приехавшего к нему (вместе с Е.С. Фрадкиным) 16 декабря 1985 г:
Я узнал некоторые подробности о том, что происходило в Москве во время голодовки, и понял (но не принял) причину исчезновения одного их моих документов (см. [15], с. 15).
Несколько слов о том, как письмо Сахарова Александрову все-таки дошло до Бостона. Проведя неделю в Москве, Елена Георгиевна 2 декабря улетела в США. Улетела практически «налегке» — в смысле писем, документов, так как они с Андреем Дмитриевичем имели основания ожидать любой провокации, обыска, с целью сорвать ее поездку. Это могло случиться и по дороге из Горького в Москву, и в Шереметьево. Печальный опыт такого рода у них был немалый. И вот утром в день отлета она меня вызвала и написала мне на бумажке: «Мы с Андреем Дмитриевичем не понимаем, куда девались документы, переданные с физиками. Если сможешь, выясни». Через пару дней после окончания очередного «вторничного» семинара, я подошел к Евгению Львовичу Фейнбергу (проследив, чтобы рядом никого не было) и повторил ему вопрос Елены Георгиевны. Реакция была неожиданной: Евгений Львович стал очень серьезным и очень тихо сказал: «Боря, об этом письме знают только четыре человека, теперь Вы — пятый. Пожалуйста, никому ни слова и приходите ко мне домой послезавтра в 13-00. Я Вам всё отдам».
В назначенный час я был у Е.Л., и он достал из ящика стола тот самый конверт «для В.Л. Гинзбурга», который Дмитрий Чернавский привез из Горького 25 февраля того же 1985 года. А из конверта вынул тугой, набитый документами и запечатанный пакет, на котором рукой Сахарова было написано «Для Биргера» и адрес. А также вынул отчаянную («я вас умоляю, от этого зависит наша жизнь») записку Сахарова Гинзбургу, в которой он просит Виталия Лазаревича передать конверт Биргеру. Предысторию дела (включая ключевой момент, когда В.Л. Гинзбург, не подумав, прочитал эту записку вслух) Евгений Львович кратко изложил мне на бумаге, пояснив, что он лично — ради спасения Теоротдела — взял на себя ответственность не исполнять эту просьбу Сахарова. (Подробнее об этом см. в статьях Е.Л. Фейнберга и В.Л. Гинзбурга).
Отдавая мне пакет «для Биргера», Евгений Львович очень серьезно попросил, чтобы я никому не выдавал, откуда у меня этот пакет. Я, естественно, обещал Теоротдел не подводить. И обещание это выполнил.
Получив этот опасный «спецгруз», я сразу поехал советоваться к Марии Гавриловне Петренко-Подъяпольской. А в метро, оглядевшись и убедившись, что никаких «хвостов» за мной нет, пакет вскрыл и стал кое-что читать. В пакете были копии двух писем А.П. Александрову — от 15 октября 1984 г. и от 12 января 1985 г. (как уже говорилось, эти письма В.Л. Гинзбург, выполняя просьбу Сахарова, отдал лично в руки Анатолию Петровичу); было «Обращение» А.Д. в связи с планами новой голодовки и выхода из Академии, кардиограммы Елены Георгиевны, письма детям, предисловие А.Д. к книге «Воспоминания».
И стало мне совсем нехорошо, когда на глаза попались строки из первого письма Александрову: «Меня опять валили на спину на кровать, без подушки, привязывали руки и ноги. На нос надевали тугой зажим, так что дышать я мог только через рот.» (это в больнице им. Семашко в мае 1984 года). Два раза за годы ссылки Сахарова я испытал подобное чувство — когда мозг не выдерживает. Первый раз, когда в начале июня 1984 года услышал по радио о смерти Андрея Дмитриевича. И вот теперь в метро: почти год лежали без движения документы, каждая строка которых — это крик, который должен был быть услышан. «Не понимаю», — сказала Мария Гавриловна. «Не понимаю. Не понимаю», — повторяла Софья Васильевна Каллистратова, к которой мы приехали с этими письмами Сахарова. «Я тоже не понимаю», — ответил я. Обе они догадывались, откуда у меня эти документы, хотя я, соблюдая данное слово, ничего не говорил. Они тоже ничего не спрашивали, не желая никого подводить. Но разум отказывался понять случившееся. Ведь никто не требовал личной жертвы, пресс-конференции вроде той, что в мае 1984 г. дала Ира Кристи. Но разве нельзя было «тихо», пусть для безопасности не сразу после возвращения физиков из Горького, выполнить просьбу А.Д., или иначе: найти способ пустить копии письма Александрову и других документов в самиздат?
Отправку пакета Елене Боннэр в Бостон в конечном счете осуществили Наум Натанович и Инна Мейманы. Трудность была в том, что я не мог обратиться непосредственно к ним, так как они знали мои связи с ФИАНом, а Евгению Львовичу я обещал Теоротдел никак не засвечивать. Но слава Богу, есть надежные люди — спасибо Лене Копелевой и Гале Евтушенко, — и проблема передачи пакета Мейманам была решена. А они сумели переправить его в США. Елена Георгиевна получила пакет в феврале 1986-го, и тогда же опубликовано в США первое — страшное письмо Александрову. Также она поместила это письмо в качестве приложения к своей написанной в США книге «Постскриптум» (“Alone Together”). К сожалению, это было через полтора года "после драки". Но и не совсем «после», потому что полная изоляция Сахарова от внешнего мира продолжалась и те полгода, что он жил один, и после того, как 4 июня Елена Георгиевна вернулась в Горький — вплоть до декабря 1986 года.
Ну а в декабре 1985-го все было еще очень напряженно.
29 декабря у меня на полгода отключили телефон. Ранее, 12 декабря, перестал работать телефон у М.Г. Петренко-Подъяпольской. Как мне разъяснил заместитель начальника Московской городской телефонной сети, телефон отключен за нарушение пункта «Правил пользования», запрещающего «использование телефонной связи в целях, противоречащих государственным интересам и общественному порядку». До этого я даже не знал, что есть такой пункт. Правила и пункты здесь, конечно, ни при чем. Это было чье-то чисто волевое решение — и в отношении меня, и в отношении Марии Гавриловны. Я тогда направил жалобу М.С. Горбачеву, но это не ускорило включения телефона, который снова заработал ровно через полгода, 1 июля 1986 г. Зачем все это было нужно, можно только гадать.
5–5. Письмо М.С. Горбачеву
После голодовки 1985 года физики посетили Сахарова четыре раза (см. список поездок в Приложении IV). Последний визит — 21 мая 1986 г., в день 65-летия Андрея Дмитриевича. Тогда к нему приехали В.Я. Файнберг и А.А. Цейтлин, оба специалисты высокого класса по квантовой теории поля и теории струн. Владимир Яковлевич (см. его статью) вывез из Горького копию письма Сахарова Горбачеву (см. в [15,21] и в приложении к репринтному изданию «Сахаровского сборника» [19]). В начале июня я передал это письмо Елене Георгиевне (которая два дня провела в Москве на пути из США в Гоpький), а она отправила его за рубеж. Все это делалось «тихо», с соблюдением условий строжайшей конспирации.
А.Д. Сахаров: «В феврале я написал один из самых важных своих документов — письмо на имя М.С. Горбачева с призывом об освобождении узников совести. Толчком явилось интервью Горбачева французской коммунистической газете “Юманите”, опубликованное 8 февраля… Горбачев заявил, что в СССР нет политических заключенных и нет преследований за убеждения…
Первым среди названных мною был Толя Марченко. 19 февраля я отправил письмо адресату. 3 сентября по моей просьбе оно было опубликовано за рубежом… Я предполагаю, что, возможно, начавшееся в первые месяцы 1987 года освобождение узников совести в какой-то мере было инициировано этим письмом… Мне хотелось бы так думать» (см. [15], с. 17).
«3 сентября по моей просьбе оно было опубликовано за рубежом», — когда Андрей Дмитриевич писал эти строки (в 1989 г.), он еще не мог говорить, как это удалось осуществить. С попытками Сахарова переправить копию письма из Горького связаны драматические события, свидетелем либо участником которых я в какой-то мере оказался.
2 апреля 1986 года в командировку к Сахарову поехали сотрудники Теоротдела Михаил Андреевич Васильев и Рената Эрнестовна Каллош. Это было первое посещение физиков после того, как в февpале Сахаpов отпpавил Горбачеву письмо, и напомню, что жил он один и в абсолютной изоляции. Никаких контактов ни с кем не допускалось. Только «Здравствуйте» с милиционером у двери.
Рената Каллош, сильный физик-теоретик и жена Андрея Линде, мать которого Ирина Ракобольская³⁷ — однокурсница Сахарова по физфаку МГУ. С этой семьей Андрей Дмитриевич давно знаком. И поэтому 2 апреля он именно к Ренате обратился с просьбой вывезти из Горького письмо Горбачеву. «Обратился», конечно, не вслух. Но Рената отказалась взять письмо, и к этому у нее были серьезные основания. После возвращения из Горького Рената мне рассказала, что посещавшие Теоротдел до и после поездки чины КГБ предупреждали ничего ненаучного от Сахарова не привозить, и даже специально предупреждал про меня: никаких документов от Альтшулера к Сахарову и обратно не передавать. И также потребовали, чтобы об этих беседах никто не говорил мне. Я очень благодарен Ренате за то, что она нарушила столь авторитетные указания. Меня органы почему-то обходили, о возможных причинах этой моей особой «защищенности» можно лишь гадать. Но предполагаю, что описанное выше внимание западных коллег, достигавшее высших структур советского Олимпа власти, побуждало КГБ к сдержанности.
Мое положение тоже было специфическое: и дворницкая работа, и неприятности с КГБ, и отключенный телефон — ничего этого я не скрывал. Так что я был человек, можно сказать, в чем-то «опасный». Но сразу скажу со всей определенностью: никогда никто из сотрудников Теоротдела из-за этого от меня не шарахался. Все-таки физики-теоретики — это особая каста!
Как уже говорилось, письмо Горбачеву вывез из Горького Владимир Яковлевич Файнберг, посетивший Сахарова в его день рождения, 21 мая 1986 года. В следующий вторник, 27 мая, после семинара Владимир Яковлевич отозвал меня в соседнюю комнату и отдал пакет с письмом Горбачеву, дав понять (иносказательно, так как у стен уши), что это для Елены Боннэр. 2 июня Елена Георгиевна вернулась в Москву после полугодовой поездки в США, я сразу ее с этим пакетом посетил. И за то время, что она была в Москве (она выехала в Горький вечером 3 июня) она сумела отправить пакет детям в Бостон. А в пакете, кроме самого письма Горбачеву, была инструкция Сахарова — опубликовать письмо в начале сентября. Что и было сделано, и имело глобальные последствия.
Возвращаясь к основной теме этой статьи, сформулированной в ее заголовке, зададимся вопросами:
Почему Сахаров придавал такое значение публикации письма за рубежом? Почему КГБ предпринял особые меры, чтобы не допустить «туннелирования» из Горького копии письма М.С. Горбачеву? В сущности, это не два, а один и тот же вопрос. Все это очень странно, почти иррационально. Ведь Сахаров отправил оригинал письма по почте еще в феврале и М.С. Горбачев его тогда же получил, об этом он сказал Андрею Дмитриевичу во время телефонного разговора 16 декабря 1986 г. (см. [15], с. 29). Казалось бы, чего еще желать. Письмо достигло адресата, находящегося на самой вершине пирамиды власти (разумеется, это произошло только потому, что это было письмо Сахарова). И Сахаров предполагал, что это произойдет, но как никто другой он понимал также, насколько этого недостаточно, что письмо это станет политически значимым фактором только, если оно в нужный момент будет предано гласности. Что такое нужный момент? Историческая встреча Михаила Горбачева и президента США Рональда Рейгана в Рейкъявике по вопросам ядерного разоружения была назначена на 11 октября 1986 года, Сахаров в сопроводительной записке к письму, адресованной Елене Боннэр, ее детям и Ефрему Янкелевичу, просил опубликовать это его письмо Горбачеву за месяц до встречи, в начале сентября. Что и было сделано! И, конечно, вопрос о политической амнистии в СССР стал одним из центральных в переговорах в Рейкъявике. Тем самым Сахаров в очередной раз заставил политиков сделать то, к чему он так ясно призвал в Нобелевской лекции: увязать вопросы международной безопасности с соблюдением прав человека. И продуманная им «конструкция» сработала: вскоре, в начале 1987 года, в СССР началась реальная массовая политическая амнистия.
Вся конструкция Сахарову была очевидна, но было в ней слабое звено — отправка копии письма из Горького. Вот он и волновался. КГБ тоже понимал, что пока письмо не опубликовано, никакого ущерба ему от этого письма не будет; и тоже волновался.
У Карла Маркса в знаменитом «Капитале» есть верная мысль, что отношения СОБСТВЕННОСТИ, капитал — это нечто определяющее в жизни общества. Для КГБ и всего стоящего за ним аппарата призыв к освобождению узников совести — это посягательство на некое право владения с далеко идущими последствиями, что потом и подтвердилось. В письме Горбачеву Сахаров говорит о трагической судьбе (перечислю все имена) Анатолия Марченко, Татьяны Осиповой, Ивана Ковалева, Юрия Орлова, Виктора Некипелова, Анатолия Щаранского, Татьяны Великановой, Алексея Смирнова-Костерина, Юрия Шихановича, Сергея Ходоровича, Мустафы Джемилева, Марта Никлуса, Мераба Коставы:
«Я особо — даже при отсутствии общего принципиального решения — прошу Вас способствовать освобождению всех названных мною узников совести… Узников совести в обществе, стремящемся к справедливости, не должно быть вообще!.. Так освободите их, снимите этот больной вопрос (это тем проще, что их так мало в государственных масштабах, и в то же время решение этого вопроса имело бы существенное гуманистическое, нравственное, политическое и, я осмелюсь сказать, историческое значение)!.. А в семьи узников пришло бы счастье после многих лет незаслуженных страданий…» ([15], с. 239).
Да, право причинять страдания — это тоже вид собственности, капитал тоталитарной системы. И очень КГБ не хотел, чтобы письмо Сахарова попало за рубеж. Я уже говорил (см. гл. 3–1) о суровом фронте, на переднем крае которого оказались некоторые коллеги Сахарова из Отдела теоретической физики ФИАНа.
5–6. Последние месяцы ссылки
В 1986 году Сахаров написал и опубликовал в «Письмах в ЖЭТФ» статью «Испарение черных мини-дыр и физика высоких энергий». Об этой статье и о занятиях наукой в 1986 году см. в [15] и в Отчете, направленном в ФИАН 10 ноября (приведен в Приложении IV).
После возвращения 4 июня Елены Георгиевны в Горький мышеловка снова захлопнулась (выражение Сахарова, см. [15], с.20), но Андрей Дмитриевич почему-то никак не хотел с этим смириться. Поэтому он в сентябре отказался от интервью «Литературной газете» и просил, чтобы в Горький приехали Б.Л. Альтшулер и Ю.А. Гольфанд. Не потому, что он именно в нас с Юрой Гольфандом нуждался для научного общения. Просто он хотел взорвать статус-кво, сломать границы официально дозволенного. Хотел свободы и не хотел жить «с петлей на шее» (см. об этом в Приложении IV: фототелеграмма от 6 ноября 1986 г.).
«А как мы живем, это описанию не поддается, так как это и не жизнь на самом-то деле, но Андрей считает, что жизнь, раз мы вдвоем, и может он прав?..»
Заключение
В этой статье я не пишу о ноу-хау Сахарова в науке — это особая тема, требующая специального исследования³⁸. Но его способ мышления и в науке, и при решении общественных проблем был примерно один и тот же. Сахаров был не только ученым, но и инженером-конструктором. Причем интересно, что его объектом были, как правило, вещи грандиозные по своим масштабам: будь то конструкция водородной бомбы, или этапов эволюции Вселенной, или будущего человечества. Удивительным образом он чувствовал «болевые точки» проблемы, то «малое», что влияет на «большое».
Возвращаясь к общественным проблемам, замечу, что он, по-видимому, исходил из того (достаточно очевидного) факта, что История делается людьми, что на вершине власти — тоже, вообще говоря, люди. А значит, многое определяется просто психологией, движением души, нестандартной эмоцией, которая не укладывается в привычные идеологические стереотипы. И оказалось, что «болевая точка» решения тяжелейших проблем человечества — это возвращение к нравственным первоосновам, борьба за права человека, озабоченность судьбами, трагедиями конкретных людей. Тут я должен повторить то, что неоднократно говорил и писал сам Сахаров — о влиянии в этом смысле на него его жены. Зная Елену Георгиевну много лет, могу подтвердить, что помочь людям, оказавшимся в трудном положении, для нее абсолютно естественно и сверхценно.
Очень точно суть движения за права человека в СССР определил правозащитник, друг Сахарова, биолог Сергей Адамович Ковалев. В одном из своих интервью он сказал, что в основе этого движения не политические устремления, а нравственная несовместимость.
На вечере 14 декабря 1990 г., посвященном годовщине смерти Андрея Дмитриевича, говоря о нем, говоря об Анатолии Марченко, об умершей 5 декабря 1989 года Софье Васильевне Каллистратовой, он сказал, что уходят, постепенно уходят те люди — их было немного, — которые в общем-то повернули страну. Ноу-хау: какие слова и действия (ненасильственные — таков принцип всего правозащитного движения) могут быть настолько эффективны, что в результате вселенский калейдоскоп поворачивается и изумленной публике предстает совершенно новая картина реальности: Сахаров возвращается из Горького, освобождаются политзаключенные, гласность, многопартийность, рушится Берлинская стена, уничтожаются ракеты с термоядерными боеголовками…
Что касается общественной деятельности Андрея Дмитриевича, то мне кажется, что его конкретные действия могут быть «выведены», говоря, конечно, схематически, из двух простых принципов:
1. Абсолютно нравственной оправданности каждого действия. Оправданности именно с самой простой, не искаженной никакими «идеями» точки зрения.
2. Необходимости победы, хотя бы в малом. Достижение положительного результата путем сосредоточения максимального усилия на минимальной площади, в пределе — в точке, использование, насколько это удается, кумулятивного эффекта.
С точки зрения этих принципов понятны его невероятно целенаправленные усилия добиться выезда из СССР Лизы Алексеевой (1981 г.) или поездки его жены на лечение за рубеж (1984–1985 гг.). В огромной сильно централизованной системе, живущей по своим весьма консервативным законам, нестандартное поведение практически исключено. И то, что Сахаров добился нестандартного поступка высшего руководства — уступки, «чуда» — не могло не сопровождаться какими-то структурными изменениями. Ситуация напоминает явление в кристаллах «батавские слезки» — достаточно отломить микроскопический кончик, и нарушается вся структура большого кристалла.
В этой статье я постарался описать и осмыслить кое-какие события прошлых лет; часть эпизодов подходит под рубрику «теперь об этом можно рассказать». Но главная задача была — не мемуарного плана. Я пытался показать Метод, показать, насколько, в сущности, конструктивны были гуманистические, «наивные», призывы и действия Сахарова. Не знаю, насколько мне это удалось.
Многое осталось за рамками статьи — документы, письма, весь бурный и судьбоносный послегорьковский период. Смерть Сахарова — это страшная потеря.
А.Д. Сахаров: «Я почти ни во что не верю — кроме какого-то общего ощущения внутреннего смысла хода событий. И хода событий не только в жизни человечества, но и вообще во Вселенском мире. В судьбу как рок я не верю. Я считаю, что будущее непредсказуемо и не определено, оно творится всеми нами — шаг за шагом в нашем бесконечно сложном взаимодействии…»
Вопрос: «Если я верно понял, то вы полагаете, что все не в “руце божьей”, но “руце человечьей”?»
А.Д. Сахаров: «Тут взаимодействие той и другой сил, но свобода выбора остается за человеком. Поэтому и велика роль личности, которую судьба поставила у каких-то ключевых точек истории…»³⁹
Добавлю к этому, что, наверно, справедливо и обратное: те интервалы физического времени, когда жила, действовала Личность, становятся ключевыми моментами Истории.
Литература
[1] Андрей Сахаров. «Воспоминания». Нью-Йорк, изд-во им. Чехова, 1990.
[2] «Андрей Дмитриевич. Воспоминания о Сахарове» / Редактор-составитель Т.И. Иванова // «Terra», «Книжное обозрение», Москва, 1991. (Книга включает полный отчет о «Сахаровских чтениях» в г. Горьком 27-28 января 1990 г.; организаторы «Чтений» горьковские физики Борис Немцов, Яков Альбер и Юрий Беляев).
[3] В.А. Цукерман, З.М. Азарх. «Люди и взрывы». — Звезда, 1990, № 9-11.
[4] Л.В. Альтшулер. «Как мы делали бомбу». Интервью О.П. Морозу. — Литературная газета, 6 июня 1990.
[5] С. Зорин, Н. Алексеев (Б. Альтшулер, П. Василевский), «Время не ждет. Ленинградская программа», 1968 (Мюнхен, Архив самиздата, № 368).
[6] А. Гольцов, С. Озеров (Б. Альтшулер, П. Василевский), «Распределение национального дохода СССР (на примере 1969 года)». 1971. (Мюнхен, Архив самиздата, № 1411).
[7] Н. Кейзеров. «Чьи деньги в горящем банке?» — Известия, 1990, 20 ноября, с.3.
[8] Б.Л. Альтшулер. «Эволюция взглядов Сахарова на глобальные угрозы советского Военно-промышленного комплекса: от “Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе” (1968 г.) до книги “О стране и мире” (1975 г.)» (в сборнике [26]).
[9] Б.Л. Альтшулер. «Научный метод А.Д. Сахарова». Вопросы истории естествознания и техники. М., Наука, 1993, № 3.
[10] «Конституционные идеи Андрея Сахарова». М., Новелла, 1990 г.
[11] Елена Боннэр. «Четыре даты». — Литературная газета, 12декабря 1990. (См. в наст. сборнике.)
[12] Лариса Миллер. «Стихи и проза». М., Терра, 1992.
[13] Е.Г. Боннэр. «Кому нужны мифы». — Огонек, № 11, март 1990.
[14] Елена Боннэр. «Постскриптум. Книга о горьковской ссылке». Paris, Ed. de la Presse Libre, 1988. М., изд-во СП «Интербук», 1990.
[15] Андрей Сахаров. «Горький, Москва далее везде». Нью-Йоpк, изд-во им. Чехова, 1990.
[16] Б.Л. Альтшулер. «По ту сторону окна». — Альманах «Апрель», 1991, Вып. 3.
[17] Б.Л. Альтшулер: а) «Наука и жизнь», 1990, № 3, с. 14; б) «Энергия», 1990, № 4, с. 10; в) «Книжное обозрение», № 28–29, июль 1990; г) «Пpиpода», 1990, № 8; д) Досье Литеpатуpной газеты, специальный выпуск, посвященный памяти А.Д. Сахаpова, янваpь 1990 г., с. 22.
[18] Е.Г. Боннэр. «Открытое письмо в защиту Андрея Сахарова», 1980 (см. [1]: Приложения. с. 895).
[19] «Сахаpовский сбоpник», посвященный 60-летию А.Д. Сахаpова. / Составители: А. Бабенышев, Р. Лерт и Е. Печуро // Нью-Йоpк, «Хpоника», 1981. (Репpинтное издание с приложением «Последние десять лет» и «Послесловием к изданию 1981 года» Александра Бабенышева / Сост. Б. Альтшулер, Е. Печуро // Москва, «Книга», 1991).
[20] H.J. Lipkin in «The Gardian» December 25, 1983 (Reprinted from «Washington Post»). См. также статью г. Липкина в этой книге.
[21] А.Д. Сахаpов. «Тpевога и надежда». М., Интеp-Веpсо, 1990.
[22] Jeremy J. Stone. «Los Angeles Times». May 27–29, 1984. (Выдержки из этой статьи см. в настоящем сборнике).
[23] А.Д. Сахаров. Письмо Президенту АН СССР академику А.П. Александрову, членам Президиума АН СССР, октябрь 1984 г. Опубликовано в [14, 15, 21]. (См. также в статье В.Л. Гинзбурга, с. 216–225 наст. сборника.)
[24] Б.Л. Альтшулер. «О научных трудах А.Д. Сахарова». — УФН, 1991, т. 161, № 5, с. 3–24.
Дополнительная литература при публикации в интернете в 2021 г.
[25] «Экстремальные состояния Льва Альтшулера» / Ред.-сост.: В.Е. Фортов, Б.Л. Альтшулер // изд. Физико-математической литературы, Москва, 2011.
[26] «30 лет “Размышлений…” Андрея Сахарова» / Ред. Юрий Шиханович // «Фонд Андрея Сахарова» - изд. «Права человека», Москва, 1998.
[27] Борис Альтшулер, «Сахаров и власть: «По ту сторону окна». Уроки на настоящее и будущее. К 100-летию со дня рождения» / Москва: «Омега-Л», май 2021 г.
[28] См. в приложении к публикации «Американские санкции как спасательный круг для бедствующих российских семей с детьми: от персональных наказаний олигархов и коррупционеров – к международной кооперации в деле преодоления коррупции и монополизма» (Октябрь 2017) /
Русск: http://right-child.ru/321-gov.html
Англ.: http://www.rightsinrussia.info/advisory-council/advisory-committee/altshuler-21
[29] А. Сахаров, Е. Боннэр, «Дневники. Роман-документ» / В трех томах // изд. «Время», Москва, 2006.
[30] «Андрей Сахаров, Елена Боннэр и друзья: “Жизнь была типична, трагична и прекрасна”» / авт. - сост. Борис Альтшулер, Леонид Литинский // М.: АСТ, 2020.
Примечания:
¹ А.О. Смирнов-Костерин, правозащитник, друг Сахаровых, пять лет (1982–1987) провел в лагерях.
² Информационный самиздатский бюллетень «В». Издавался несколькими правозащитниками в СССР в 1980–1983 гг. Все они были за это репрессированы. Материалы бюллетеня передавались в правозащитные организации за рубеж.
³ «…Так он работал. Исповедуя два принципа — «Любое задуманное дело должно быть сделано» и «Никто никому ничего не должен» (Е.Г. Боннэр-Сахаpова. Из воспоминаний. В [10], с.82).
⁴ С.В. Каллистратова (1907–1989), адвокат, правозащитник (см. о ней — [1], гл. 27, с. 722–724).
⁵ «Уважаемый профессор Уилер. Благодарю Вас. “Черный ящик” ответил “Да” и это было как Чудо. Не есть ли это демонстрация справедливости гипотезы Маха о тесной взаимозависимости далеких областей Вселенной. Еще раз спасибо».
⁶ Подробнее об этом эпизоде см. [12], с. 208.
⁷ См. примечание в статье Е.Л. Фейнберга
⁸ Этим же решением был восстановлен на работе в ФИАНе Ю.А. Гольфанд. Прямой результат озабоченности зарубежных коллег. Солидарность физиков — это все-таки сила. Через два года я сам это ощутил в полной мере. М.В. Зимянин объявил об этом решении на Сессии общего собрания АН СССР, 4–6 марта 1980 г.; а теперь, в эпоху рассекречивания партийных документов, это имя неожиданно всплыло вновь в совершенно фантастическом контексте, когда на заседании Политбюро в августе 1985 года он назвал Е.Г. Боннэр «зверюгой в юбке» (см. раздел 5-3).
⁹ Как теперь стало известно, академики П.Л. Капица и Ю.Б. Харитон обратились в тот период в приватном порядке к председателю КГБ Ю.В. Андропову с просьбой облегчить положение Сахарова, но, получив категорический отказ, дальнейших действий не предпринимали.
¹⁰ Хелла (Елена Густавовна) Фришер (1906–1984), чешская коммунистка с многолетним стажем сталинских лагерей; ее воспоминания опубликованы в сборнике «Доднесь тяготеет», сост. С. С. Виленский, «Советский писатель», М., 1989.
¹¹ См. статью В.Л. Гинзбурга и Приложение IV.
¹² Виктор Александрович Некипелов (1928–1989), поэт, правозащитник. См. о нем в [1], гл. 26; его книги стихов: изд-во «La Presse Libre», Париж, 1991; изд-во «Мемориал», Бостон, 1992 г. См. также публикацию в журнале «Согласие», № 4, 1993 г.
¹³ Так наз. «Теория Великого объединения» сильных, слабых и электромагнитных взаимодействий (Great Unification Theory — GUT). (Прим. ред.).
¹⁴ Об этом в «Воспоминаниях» А.Д. [1], в «Постскриптуме» Елены Георгиевны [14]; о предыстории вопроса я написал в [16], об этой голодовке см. также в статьях Л.Б. Литинского, А.Б. Мигдала, Е.Л. Фейнберга.
¹⁵ Примечание 2021 г. Позже Е.М. Лифшиц сказал мне, что информацию ему под великим секретом давала его добрая знакомая Наталья Леонидовна Тимофеева, референт Президента АН СССР А.П. Александрова. Сообщала Н.Л. Тимофеева и о том, что в Президиуме АН почти каждый день проходят совещания по теме голодовки Сахарова, на которых представитель КГБ (т.е. Ю.В. Андропова) заверяет академиков, что «ситуация под контролем»
¹⁶ Французский центр ядерных исследований. (Прим. ред.).
¹⁷ 10 ноября 1982 г. скончался Л.И. Брежнев и через несколько дней Генеральным секретарем ЦК КПСС был избран Ю.В. Андропов.
¹⁸ М.Г. Петренко-Подъяпольская, правозащитник, друг Сахаровых, вдова члена Инициативной группы по защите прав человека в СССР Григория Сергеевича Подъяпольского, скончавшегося в 1976 г. Сахаров о нем: в [1], часть 2, гл.21, с. 621.
¹⁹ Е.Э. Печуpо, истоpик, пpавозащитник, составитель (совместно с А.П. Бабенышевым и Р.Б. Леpт) «Сахаpовского сбоpника» [19].
²⁰ FAS — Федерация американских ученых, NAS — Национальная академия наук США.
²¹ Академики в своей больнице могут пользоваться привилегией быть госпитализированными с женой.
²² Профессор Сергей Иванович Никольский, заместитель директора ФИАНа, в феврале 1980 года отказавшийся оформить увольнение Сахарова. В оpганизации бойкота этой формальной процедуры принимал участие также заместитель начальника Теоротдела Гелий Фролович Жарков.
²³ Речь идет о публикации моей статьи, представленной Андреем Дмитриевичем в «Доклады Академии наук». В конце концов она была опубликована в 1984 г. благодаря помощи Виталия Лазаревича Гинзбурга, оформившего на нее акт экспертизы, несмотря на то, что я в то время в ФИАНе не работал. А работал я тогда совсем в другом месте — дворником; продолжалось это пять лет, с 1982 г. по 1987 г. Впрочем, я с большой теплотой вспоминаю и саму работу, и весь тот трудовой коллектив.
²⁴ Компактификация — замыкание в окружности, сферы или иные компактные пространства микроскопических размеров «лишних» измерений «высокомерного» пространства-времени. В конце 70-х — 80-е годы в теоретической физике возник ряд новых направлений, которые Сахаров считал истинно революционными: «теория великого объединения»; еще более общая теория струн — единая теория всех взаимодействий, включая гравитацию; возродилась и чрезвычайно плодотворно используется старая идея о существовании дополнительных измерений пространства-времени.
²⁵ В отличие от Сахарова, один из самых значительных «генералов» советского ядерного комплекса В.З. Нечай в интервью газете «День» (№ 12, 1991 г.), доказывая возможность ограниченной ядерной войны, утверждал: «Если это обойдется сотней взрывов… ничего особо страшного не произойдет…»
²⁶ См. статью Дж. Стоуна в этом сборнике, часть 2. Далеко не все американские ученые играли в политические игры с СССР. «Комитет озабоченных ученых», Комитет «SOS» — «Ученые за Сахарова, Орлова, Щаранского» (см. статьи Джоэля Лейбовица и Морриса Припстейна) — делали все, чтобы помочь конкретным людям, и это была настоящая «борьба за мир» против возможной ядерной катастрофы.
²⁷ «То, что происходило со мной в Горьковской областной больнице летом 1984 г., разительно напоминает сюжет знаменитой антиутопии Орвелла, по удивительному совпадению названной им “1984”» (из письма А.П. Александрову [23]). В 1985 г. голодовка продолжалась полгода.
²⁸ М.Л. Левин, физик, однокурсник А.Д. Сахарова по физическому факультету МГУ, четыре раза навестивший его в Горьком. (См. его статью в этом сборнике.)
²⁹ Ирина Кристи, математик, участник правозащитного движения.
³⁰ Олег Александрович Обухов, главный врач Горьковской областной больницы им. Семашко, председатель областного Детского фонда, в 1989 г. удостоен почетного звания «Народный врач СССР». В годовщину смерти Сахарова, 14 декабря 1990 г., он, выступая по телевизору, рассказывал, как они помогали Сахарову проводить лечебное голодание. В 1995 г. в связи с 50-летием Победы Законодательное собрание Нижнего Новгорода присвоило О.А. Обухову звание почетного гражданина города, что вызвало резкие протесты общественности и Музея А.Д. Сахарова в Нижнем Новгороде.
³¹ Владимир Евгеньевич Рожнов — заведующий кафедрой психотерапии Центрального института усовершенствования врачей.
³² Примечание 2021 г. В конце 1991 г. Елена Георгиевна нашла в почтовом ящике большой конверт без обратного адреса и без фамилии отправителя – в конверте 38 страниц покаянных воспоминаний врача горьковской больницы им. Семашко Ларисы Леонидовны (Мариничевой — фамилию я нашел на сайте больницы им. Семашко), участвовавшей в принудительном кормлении Сахарова, она пишет и про визиты Рожнова, и про препараты «отключающие сознание», и т.п. ([29], том III, стр. 113–119).
³³ Летом 1994 года я направил письмо тогдашнему председателю ФСК С. Степашину с просьбой вернуть изъятые вещи. С тех пор никакого ответа я не получил.
³⁴ Наум Натанович Мейман (1911–2001) — физик, математик, правозащитник, много лет находился в «отказе»; в 1988 г. эмигрировал в Израиль.
³⁵ «На лике каменном Державы, / Впередидущей без заминки / Крутой дорогой гордой славы, / Есть незаметные Щербинки».
³⁶ См. статью Е. Л. Фейнберга
³⁷ Ракобольская Ирина Вячеславовна (1919–2016), физик, заслуженный деятель науки РСФСР, в 1942 году назначена начальником штаба 588-го (в дальнейшем — 46-го) гвардейского Таманского авиаполка ночных бомбардировщиков. С мая 1942 года и до конца войны участвовала в боевых действиях на различных фронтах.
³⁸ См. в [9,24].
³⁹ Из интервью в сентябре 1988 г. — Молодежь Эстонии, 1988, 11 октября (см. «Звезда», 1991, № 5).
Два послевоенных десятилетия я находился в близком общении с замечательными учеными России и в их числе с Андреем Дмитриевичем Сахаровым. Многие грани нашего своеобразного существования отражены в книге А. Д. Сахарова «Воспоминания» [1], а также в мемуарах В. А. Цукермана и З. М. Азарх [2], интервью Ю. Б. Харитона в «Правде» [3] и в моем интервью «Литературной газете» [4].
Огороженный колючей проволокой «объект», где мы жили и работали, был одним из многочисленных, разбросанных по всей стране островов большого «белого Архипелага», подвластного Первому Главному Управлению при Совете Министров СССР. Архипелаг возник после Великой Отечественной войны для решения одной, но очень трудной задачи — для создания советского атомного оружия. В то время таким оружием монопольно владели Соединенные Штаты Америки. И это вызывало в нашей стране ощущение незащищенности и большой тревоги. Помню, как однажды летом 1946 г. я шел по Москве со знакомым, командовавшим в годы войны артиллерией корпуса. Был ясный солнечный день. Посмотрев на пешеходов, мой спутник провел ладонью по лицу и неожиданно произнес: «Смотрю на идущих москвичей, и на моих глазах они превращаются в тени людей, испарившихся в огне атомного взрыва».
У всех, кто осознал реальности наступившей атомной эры, быстрое создание советского атомного оружия, нужного для восстановления мирового равновесия, стало «категорическим императивом».
С этой целью на объектах Архипелага были собраны высококвалифицированные ученые, конструкторы и инженеры, построены заводы и реакторные комплексы. Административным руководителем атомного проекта России стал бывший нарком боеприпасов Борис Львович Ванников, а научным руководителем — выдающийся ученый и блестящий организатор науки Игорь Васильевич Курчатов. За глаза его часто немного фамильярно называли «Бородой». Ситуацию лаконично отразил парафраз пушкинских строк:
Богат и славен «Борода»,
Его объекты несчислимы.
Ученых бродят там стада,
Хотя и вольны, но… хранимы.
Наш объект находился в самом центре событий. Научное руководство его многогранной деятельностью до сих пор осуществляет замечательный ученый и человек Юлий Борисович Харитон. Образовавшееся на объекте содружество напоминало реторту, в которой развивались цепные реакции идей. Генераторами и катализаторами этих реакций в первое десятилетие часто становились Зельдович и Сахаров. Друг к другу они относились с огромным уважением. По словам Андрея Дмитриевича, «влияние Якова Борисовича на учеников и соратников было поразительным. В них зачастую раскрывались способности к плодотворному научному творчеству, которые без этого могли бы не реализоваться» [5]. В полной мере мобилизующее влияние Зельдовича испытали автор и другие экспериментаторы объекта. В одной лодке с экспериментаторами и теоретиками находились создатели новых приборов и новых методов изучения процессов, протекавших в микросекундном временном масштабе. Методический клан возглавлял физик и инженер «милостью божией» Вениамин Аронович Цукерман.
Материальные условия для жизни и работы ученых были созданы замечательные. В полуразрушенной стране это казалось чудом. Работали от зари до зари, и все были согласны с Юлием Борисовичем Харитоном, что «надо всегда знать на порядок больше того, что нам нужно сегодня». Наряду с выполнением главных правительственных заданий, в короткий срок были изучены свойства материи при высоких и сверхвысоких температурах и давлениях. Советскими учеными и независимо в Лос-Аламосе учеными Соединенных Штатов Америки была создана и развита новая научная дисциплина — физика высоких плотностей энергии. Многие яркие главы вписаны в нее А. Д. Сахаровым, Я. Б. Зельдовичем, Д. А. Франк-Каменецким, экспериментаторами объекта.
Первое знакомство с объектом у меня и многолетней сотрудницы Ю. Б. Харитона Татьяны Васильевны Захаровой, состоялось в декабре 1946 г. Место будущей работы, где «назло надменному соседу» был заложен «город», отстояло от железнодорожной станции на несколько десятков километров. Эту часть пути мы проделали в автобусе, одетые в заботливо присланные тулупы. Мимо окон мелькали деревни, напоминавшие селения допетровской Руси. Невольно произнеслись тютчевские строки:
Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
В месте назначения мы увидели монастырские храмы и подворья, лесной массив, вкрапленные в лес финские домики, небольшой механический завод и неизбежные спутники эпохи — «зоны», заселенные представителями всех регионов страны и всех национальностей. Местный фольклор включал рассказы о бесчисленных толпах богомольцев, которых монахи кормили бесплатно, о посещении монастыря особой Государя, а в наше время — о восстании под предводительством военного летчика большой группы ушедших в леса заключенных.
Бьющей в глаза реальностью были колонны зеков, проходившие по поселку утром на работы и вечером в зоны. И снова по ассоциации прозвучала классика — знаменитое стихотворение Лермонтова о «стране рабов, стране господ». «Вы не любите Россию», — услышал я осуждающий голос Татьяны Васильевны и не нашелся, что ответить. Ведь на вопрос «Что такое любить Россию?», как и на евангельский «Что есть истина?» — ответов не существует. Или, во всяком случае, они неоднозначны.
В первые годы на многих угнетающе действовала изоляция от внешнего мира, так как выезд с объекта в личных и даже служебных целях был очень затруднен. В мрачном раздумье местный поэт написал балладу, начинавшуюся словами:
От Москвы и до Сарова¹ ходит самолет.
Кто сюда попал, обратно не придет.
Угнетающе действовал и режим секретности. Это был не просто режим, а образ жизни, определявший манеру поведения, образ мысли людей, их душевное состояние. Много раз преследовал меня один и тот же сон, от которого я просыпался в холодном поту. Снилось мне, что я в Москве, иду по улице и несу в портфеле документы СС (совершенно секретно) и СС ОП (совершенно секретно, особая папка). И я погиб, так как не могу объяснить, как и с какой целью они туда попали. Странные для постороннего глаза события происходили в конце 1947 г. Несколько дней кряду ведущие научные сотрудники одной экспериментальной лаборатории, одетые в новые выданные им полушубки перебирали руками отбросы и снег на институтской свалке. Здесь они искали сверхсекретную деталь, размером с грецкий орех. Один из молодых специалистов² забыл ее на лабораторном столе и уборщица вымела ее вместе с мусором. Когда это обнаружилось, был объявлен аврал. На третий день поиски увенчались успехом и торжественным по этому случаю банкетом. Но «виновника торжества» на нем не было. Он уже находился не дома. К счастью, только одни сутки. Трагически сложилась судьба старшего научного сотрудника Дмитрия Евлампиевича Стельмаховича. Мы мало что знаем об этом, но когда к нему в дом пришли «двое в штатском», он покончил с собой, застрелившись из охотничьего ружья.
К нескольким ученым, представлявшим для государства особую ценность, одно время были приставлены вооруженные телохранители, сопровождавшие их повсюду. Естественно, что это не прошло мимо внимания местных юмористов. Так, про Андрея Дмитриевича Сахарова были сочинены вирши, где говорилось, как эти стражи его стерегут и благонадежность берегут.
Не уберегли благонадежность. Очень Андрей Дмитриевич начальство подвел. На него делали ставку. Чистопородный русский, стопроцентно советский гений. А он в партию вступить отказался, а после и вовсе диссидентом сделался, и не просто диссидентом, а всемирно признанным лидером свободомыслия. Это произошло в 1968 г., когда за рубежом были опубликованы знаменитые сахаровские «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Но много раньше, с начала 50-х гг. Андрей Дмитриевич ясно представлял, что у нас жизнь устроена не по Гегелю, считавшему, что все действительное разумно. В окружающей нас действительности было очень мало разумного и очень много неразумного и аморального. О преступлениях сталинизма мы знали мало. Болезненно воспринимали ученые официальные преследования Науки, — теории относительности, квантовой механики, хромосомной «морганистско-вейсманистской» теории наследственности. В этой удушливой атмосфере иные ученые пытались плыть по течению. Был среди них и известный физик-теоретик Блохинцев, опубликовавший в 1952 г. в «Вопросах философии» свое несогласие с Эйнштейном. Рассказывая об этом у меня дома, Игорь Евгеньевич Тамм с гневом поднял и обрушил на пол стул. Казалось, что он сокрушает и автора злополучной статьи. «Ведь он знает, что это неправда, а пишет, пишет», — почти кричал Игорь Евгеньевич.
В 1951 г. к нам приехала официальная комиссия для проверки уровня политического воспитания руководящих кадров.
Не удержавшись, я сказал на комиссии, что не во всем согласен с официальной идеологией, и в частности с бредовым учением Лысенко. Этого оказалось достаточно для решения о моем увольнении и высылке с объекта в не совсем ясном для меня направлении. Встретив Павла Федоровича Мешика (уполномоченный Берии по нашей тематике, расстрелянный в 1953 г. вместе со своим шефом), я наивно спросил у него: «Почему я все-таки должен уезжать?» «Как! Вы еще здесь?» — только и ответил он мне.
В эти дни на объекте был заместитель Ванникова Аврамий Павлович Завенягин. И тут выяснилось, что даже в самых трудных обстоятельствах солидарность ученых может играть решающую роль. В 12 часов ночи к Завенягину пробился В. А. Цукерман, мой друг со школьных лет. Сейчас он лауреат многих премий и Герой Социалистического Труда, а тогда — кандидат технических наук. Его аргументы в защиту «физика-вейсманиста» были внимательно выслушаны. Утром по тому же вопросу к Завенягину обратились кандидат физико-математических наук Е. И. Забабахин, ставший потом академиком и Героем Социалистического Труда, и Андрей Дмитриевич Сахаров. Ситуация напоминала известную историю с детьми лейтенанта Шмидта в романе Ильфа и Петрова. Но «выноса тела» не произошло. Как мне потом рассказывали, Андрей Дмитриевич, немного растягивая слова и чуть картавя, произнес: «Я пришел к Вам по одному персональному делу». «Знаю, знаю… — остановил его Завенягин. — Я уже слышал о хулиганской выходке Альтшулера. Мы пока не будем увольнять его». (Об этом см. также в книге Сахарова [1].) В воспитательных целях меня вызвали в Москву к Ванникову. В своем кабинете, без свидетелей, посматривая изредка на лежащее перед ним на столе досье, Борис Львович объяснял мне, какой я плохой человек. «Руководство в ужасе, что Вы оказались на объекте, куда даже секретарей обкомов не пускают. А Вы с линией партии расходитесь по вопросам биологии, и музыки, и литературы. Если бы разрешили всем говорить, что они думают, нас бы смяли, раздавили». Закончил словами «Езжайте, работайте». Решение это было, как оказалось, не окончательное. Относительно скоро, в 1952 г., вечером на дом мне позвонил Ю. Б. Харитон и сказал, чтобы я не выходил на другой день на работу. «Мы скажем вашим сотрудникам и слушателям ваших лекций, что вы заболели». Я провел не самую спокойную в моей жизни ночь. В ожидании худшего мы с женой просматривали письма и некоторые сжигали. На этот раз, чтобы сохранить меня на работе, научному руководителю пришлось обратиться непосредственно к Берии [3].
Примерно в это же время к изгнанию был приговорен высококвалифицированный математик Маттес Менделевич Агрест, участник Великой Отечественной войны. В связи с каким-то кадровым вопросом в Отделе режима внимательно перечитали его вступительную анкету. Открытым текстом там было написано, что в возрасте 15 лет, в 1930 г., он окончил высшее Еврейское духовное училище и получил диплом раввина. Работники режима пришли в ужас. Ведь это означало, что у нас на объекте несколько лет жил и работал человек, сохранивший прямые контакты с Богом и ветхозаветными пророками, по понятным причинам не имевшими допуска к секретной информации. Поступило распоряжение в 24 часа удалить Агреста с объекта. Активное вмешательство Д. А. Франк-Каменецкого, Н. Н. Боголюбова, И. Е. Тамма позволило продлить этот срок до недели, а также получить новое назначение на менее секретный объект в Сухуми. В последние дни пребывания Агреста на объекте сотрудники и коллеги вели себя с ним очень различно. Одни проходили мимо, не замечая его. Другие не захотели проститься. А Игорь Евгеньевич Тамм демонстративно кончал работу на полчаса раньше, говоря «Я пошел помогать Маттесу Менделевичу паковаться». Андрей Дмитриевич Сахаров поселил Агреста с его большой семьей на своей московской квартире. Там он и жил несколько месяцев до отъезда на новое место работы. Все же в целом в эти годы, в эпоху борьбы с космополитизмом атмосфера у нас была чище, чем в Москве. В этом была заслуга Ю. Б. Харитона, И. Е. Тамма, А. Д. Сахарова, других ученых, входивших в мозговой центр объекта.
Впрочем, через некоторое время спохватились — как можно, чтобы в таком серьезном деле первую скрипку играли кандидаты наук — Сахаров, Забабахин, — а среди прочих был еще такой процент «инородцев»! 1952 год — в Москве разворачивается дело врачей, у нас к «жертвоприношению» намечены основоположник теории горения Давид Альбертович Франк-Каменецкий, автор многочисленных экспериментальных методов Вениамин Аронович Цукерман и я. Именно в этом году к нам на объект направили академика М. А. Лаврентьева, а также А. А. Ильюшина³ с их учениками. Но эти ученые при всех их достоинствах, по разным причинам существенного вклада не сделали. Через несколько лет все они оттуда уехали. А «жертвоприношение» не состоялось, так как наступило 5 марта 1953 г.
По отношению к биологии и многим политическим проблемам взгляды мои и Андрея Дмитриевича Сахарова совпадали. Но его вольномыслие было глубже и масштабнее. Сначала им владели иллюзии, что он может влиять на самые высокие эшелоны власти. Ведь он довольно часто встречался с военными и государственными руководителями высшего ранга, и в их числе с Хрущевым. Выяснилось, однако, что влияние, которое он может оказывать на них, крайне ограничено. С горечью Андрей Дмитриевич говорил мне, что для Хрущева понятие демократии было лишено всякого содержания. Никита Сергеевич думал и говорил примерно так: «Я же хочу добра советскому народу. Если мне посоветуют что-нибудь полезное, я это сделаю. Чего же еще нужно?» А то, что он может ошибаться в главном, было вне его понимания.
В какой-то момент Андрей Дмитриевич, по его словам, понял, что надо обращаться к тем, кто его будет слушать. И в 1968 г. появились его «Размышления», изданные за рубежом общим тиражом в 20 миллионов экземпляров.
По логике Андрея Дмитриевича, на десятилетия опередившей свое время, приоритет в абсолютной шкале ценностей имеют не производственные отношения, а права человека, достоинство и защищенность отдельной личности, демократические институты, обратные связи правительства и народа. Только эти факторы определяют, насколько общество продвинулось на пути от варварства к цивилизации. После того, как «Размышления» стали известны руководителям страны, Сахаров был отстранен от секретной работы. Это случилось в июле 1968 г. Через год с лишним ему разрешили приехать в город, чтобы забрать вещи. Навсегда покинул он объект 14 сентября 1969 г. В тот же день вернулся со своей семьей в Москву и я. Это совпадение только отчасти было случайным. Два десятилетия моя идеология и высказывания воспринимались горкомом КПСС с беспокойством и осуждением. Наши отношения стали остроконфликтными в 1956 г., после венгерских событий, и в 1967 г., после шестидневной арабо-израильской войны. В 1969 г. я уехал в Москву — после того, как горком отказался подписать мою характеристику для выборов в АН СССР, а ученый совет объекта покорно снял мою кандидатуру. (Я. Б. Зельдович, А. Д. Сахаров, И. Е. Тамм и Д. А. Франк-Каменецкий в это время на объекте уже не работали и в ученый совет не входили.)
В Москве встречи с Андреем Дмитриевичем происходили эпизодически. Как-то у него на квартире разговор коснулся нашей прежней работы. «Давайте отойдем от этой темы, — сказал он мне. — Я имею допуск к секретной информации. Вы тоже. Но те, кто нас сейчас подслушивают, не имеют. Будем говорить о другом». Так принципиально и щепетильно относился Сахаров к сохранению известных ему государственных секретов.
В другой раз я подписал у него обращение к Правительству СССР и мировой общественности об освобождении биолога Жореса Медведева, заключенного в психиатрическую больницу. Андрей Дмитриевич рассказывал мне тогда о совещании с главным психиатром СССР Снежневским с участием будущего президента АН СССР А. П. Александрова и нескольких других академиков. Снежневский утверждал, что из анализа трудов Жореса Медведева однозначно следует, что он психически нездоров. Андрей Дмитриевич вспомнил также, что во время этой встречи Анатолий Петрович заметил ему с укором: «Что вы все стремитесь, чтобы иностранная свинья совала свое рыло в наш советский огород?»
В 1972 г. я подписал организованные Сахаровым обращения против смертной казни и за амнистию политзаключенных. Случилось так, что по просьбе Андрея Дмитриевича я показал академику А. П. Александрову обращение за отмену смертной казни. Анатолий Петрович подписать отказался. «Что вы, что вы, — сказал он. — Разве можно. У нас на каждом углу убивают».
В декабре 1973 г., когда Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна были в академической больнице, я их там навестил. Разговор, в частности, зашел о поправке Джексона⁴. Я напомнил, что после подавления революции 1905 г. Максим Горький ездил по разным странам и призывал не давать кредиты царскому правительству. Андрей Дмитриевич улыбнулся. «Люся, — сказал он, — оказывается, Максим Горький был за поправку Джексона».
Андрей Дмитриевич Сахаров оставил глубокий след в науке и в истории нашей страны. Круг его научных и общественных интересов был непостижимо широк. Много лет он видел свое главное предназначение в создании сверхмощного оружия, делающего невозможным войны. Его остро интересовали вопросы радиационной безопасности и далекие последствия для здоровья будущих поколений атомных испытаний, даже если они незначительно повышают радиационный фон. Его инициативы и усилия ускорили подписание договора о запрещении испытаний ядерных зарядов в атмосфере, воде и космосе. Вместе с И. Е. Таммом им был сделан первый и, возможно, решающий шаг к мирному использованию термоядерной энергии. Сахаровым был изобретен способ получения импульсных сверхсильных магнитных полей в миллионы гаусс. Всеобщее признание получили взгляды Сахарова на процессы, протекавшие в первые мгновения существования нашей Вселенной, объясняющие образование вещества в известных нам формах. Все большее число сторонников приобретают аргументы Сахарова в пользу строительства безопасных подземных атомных электростанций.
Бесстрашно выступил А. Д. Сахаров против преступной военной авантюры в Афганистане. Результатом этого были тяжелые испытания, многие годы ссылки. До последнего часа своей жизни Андрей Дмитриевич Сахаров в своей правозащитной деятельности противостоял огромной репрессивной системе государства. Многие ученые воспринимали это как нечто противоречащее основным законам природы, что-то вроде нарушения закона сохранения энергии.
Литература
1. Андрей Сахаров. Воспоминания. Нью-Йорк, изд-во им. Чехова, 1990.
2. В. А. Цукерман, З. М. Азарх. Люди и взрывы. — Звезда, 1990, № 9–11.
3. Ю. Б. Харитон. Ядерный след. — Правда, 25 авг. 1989, № 237.
4. Л. В. Альтшулер. Так мы делали бомбу. Интервью О. П. Морозу. — Литературная газета, 6 июня 1990, № 23.
5. А. Д. Сахаров. Человек универсальных интересов. Andrey Sakharov. A Man of Universal Interests, Nature, v. 331, February 25, 1988.
Примечания
¹ Написать здесь географическое название «города» оказалось возможным только после 25 ноября 1991 г., когда «Комсомольская правда» рассекретила местоположение объекта.
² Б.И. Смагин, см. его статью, где этот эпизод излагается подробно (Прим. ред.)
³ Академик, двоюродный брат знаменитого авиаконструктора (Прим. ред.)
⁴ Знаменитая поправка к закону о торговле.
Апрельский день 1963 г. Печальный день — мы собрались на Ваганьковском кладбище: хоронили скоропостижно скончавшуюся Нонну, молодую жену Б. М. Болотовского. Потом я подошел к церкви. У входа белели три детских гробика — мальчишки погибли при взрыве самодельной ракеты.
Я вошел в церковь. Глаза скользнули по стене, остановились на стенде с надписью: «Граждане верующие! За пропажу крышек гробов администрация церкви ответственность не несет». В толпе увидел своего шефа — профессора М. С. Рабиновича. Он смотрел в середину толпы, где только что окончилось отпевание, кого-то увидел, подался вперед. «Это Сахаров!» — прошептал он мне, и я увидел человека со скорбным лицом, стоящего у гроба. По бокам стояли два крепыша. «Мы с ним учились вместе в аспирантуре. Андрей!» — негромко окликнул он его. Тот отвел глаза от лица матери, лежащей в гробу, — сколько горя было в них! — и кивнул головой. М. С. Рабинович подошел к Сахарову, чтобы выразить ему соболезнование, но один крепыш сделал шаг вперед и животом откинул Рабиновича назад, и через секунду Сахарова уже не было видно.
Так я впервые увидел А. Д. Сахарова, о котором раньше так много слышал от моего руководителя по аспирантуре Я. Б. Зельдовича.
Это было в 1952–1954 гг., когда я поступил в аспирантуру Института химической физики АН СССР. Мне дали в руководители Я. Б. Зельдовича, человека легендарной судьбы, прошедшего путь от лаборанта до академика, увенчанного тремя Звездами Героя Социалистического Труда. Он работал в другом месте, о котором все говорили шепотом. Приезжал в ИХФ раз в месяц и начинал тренировать меня, подкидывая физические задачи и каверзные вопросы. Сначала я был для него вроде боксерской груши, но понемногу становился «мальчиком для битья», который начинал давать сдачи в меру своих мальчишеских сил, рефлекторно или со злости.
Я тогда носился с идеей пузырьковой камеры, которую он сразу авторитетно забраковал, однако когда ее сделал Д. Глезер и мне оставался лишь довесок в виде камеры на газированной жидкости, Яков Борисович, посопротивлявшись, признал свою ошибку (признание это мне было слабым утешением, тем более, что вскорости за пузырьковую камеру Глезер получил Нобелевскую премию).
После такого начала я в отместку в штыки встречал предложения Якова Борисовича, относясь к ним столь же критично. Это было, конечно, мальчишество, но Яков Борисович использовал его очень своеобразно и эффективно. Он привозил оттуда некоторые идеи и задачи, которые нужно было критически обсудить и выявить все аргументы «за» и «против». Одна из первых была идея получения сверхсильных магнитных полей взрывом. При этом Яков Борисович предупредил, что это не его идея и что ее нельзя разглашать, так как пока не известно, что из нее может получиться. Идея состояла в том, что взрыв сжимал металлический цилиндр, внутри которого сжимался магнитный поток, и магнитное поле резко увеличивалось. Я сварганил разгромный анализ, сказав, что этот способ крайне неудобен для физиков: опасная взрывная техника, необходимость защиты — дистанционная и слепая, разрушающая диагностика, плохая сходимость металлического цилиндра из-за «вспучеракивания» металла при сжатии (этот термин я ввел тогда из-за низкого уровня своих знаний, я тогда не знал, что такое неустойчивости и прочие премудрости).
«А вот и нет, — возразил мне Яков Борисович, — многое можно преодолеть». И начал восторженно рассказывать об одном физике, не называя его фамилии. Я понял, что у них там появился новый лидер — человек с идеями и большой целеустремленностью в преодолении трудностей и доведении дела до победного завершения.
Позже, когда я (1954 г.) перешел в ФИАН, я услышал о легендарном Сахарове, ученике академика И. Е. Тамма, но только после выхода статьи по взрывным магнитным полям в журнале ДАН СССР сопоставил его с тем лидером.
Я редко встречался с А. Д. Сахаровым по науке, но с большим интересом следил за его статьями, за его манерой выступать, излагать, спорить.
Из двух обсуждений с ним научных вопросов по сжатию магнитных полей лазерным воздействием у меня сложилось впечатление, что он в обсуждении предпочитает аргументированное противодействие (выражаясь терминами пианистов, он не любил, когда педаль рояля проваливалась, западала). Наверно, именно поэтому максимальная плодотворность его соответствовала тому периоду, когда рядом с ним были такие выдающиеся физики, как И. Е. Тамм (необычайная критичность мышления при высочайшей порядочности), Я. Б. Зельдович (великолепный уровень и темп физического интеллекта, нечеловеческая работоспособность) и другие. Именно поэтому его ссылка в Горький была не только преступлением против личности, но и преступлением против науки. Сколько он мог бы сделать в творческом контакте с физиками, участвуя в спорах, диспутах, семинарах…
Что характерно для Андрея Дмитриевича как физика? Прежде всего, прикладная направленность и результативность, множественность зарождения и мудрость отбора идей, открывающих целые направления в науке, — все это при высоком физическом интеллекте, ясности и физичности мышления. Такое сочетание крайне редко, я видел только одного теоретика такого уровня — А. М. Будкера. Но масштабы физического мышления Андрея Дмитриевича были неизмеримо больше.
Вехи творчества А. Д. Сахарова — сущность и реализация термоядерной бомбы, светоабляционное сверхсжатие и управляемый термоядерный синтез, взрывные сверхсильные магнитные поля, идея и расчет тороидального термоядерного реактора токамака, мюонный катализ — холодный синтез — альтернатива термоядерному синтезу, астрофизический прорыв, — и каждая — новое направление в физике. И наконец, гуманистическая, активная гражданственная и пацифистская деятельность — все это было вызвано нуждами России, Науки, Человечества и направлено против самоуничтожения, самоубийства цивилизации, на ее выживание, излечение и процветание.
Каковы истоки, причины и последствия работ, выполненных А. Д. Сахаровым?
Работа над водородной бомбой не была для Андрея Дмитриевича ни средством выдвижения, ни средством получения благ. Просто он считал необходимым сделать ее, чтобы устранить незащищенность России. Эта незащищенность могла привести к войне, которую предпочла бы начать сторона, обладающая таким оружием. Создав бомбу в короткий срок, Россия выровняла соотношение сил хотя бы в отношении ужаса возмездия. И у Андрея Дмитриевича никогда не было раскаяния в содеянном, как об этом часто пишут, сравнивая Андрея Дмитриевича с раскаявшимся грешником, вся деятельность которого якобы была связана с искуплением. Просто он считал, что эту работу нужно сделать, и делал ее, вкладывая весь свой талант.
Я думаю, что и взрывные магнитные поля могли родиться из попыток создания безатомного запала для большой бомбы. Во всяком случае, резкое усиление магнитного поля сжимающейся металлической оболочкой приводило к получению очень больших концентраций энергии и значительному ускорению заряженных частиц, находящихся в магнитном поле. Были получены рекордные напряженности магнитного поля 10⁷ Э.В последнее время такие и еще большие поля были достигнуты без взрыва, при сжатии металлического цилиндра сверхбольшим током (работа Фельбера с сотрудниками в США), но вся физика осталась прежней, не говоря уже о преимуществах взрывной установки по весу и габаритам питающего устройства (кстати, сейчас и генераторы мощных токовых импульсов делают по МГД принципу с использованием взрывов).
Новое дыхание получили эти работы Андрея Дмитриевича в лазерном варианте при малых масштабах. Воздействие лазерного излучения на оболочки сопровождается колоссальным абляционным давлением (реактивным давлением оболочки, испаряемой лазерным излучением). Эти давления доходят до миллионов атмосфер и даже больше. Стенки сжимаемой полой мишени смогут сдавливать захваченные поля до больших магнитных давлений (условие противодействия — магнитное давление
соизмеримо с давлением сжатия ρ, откуда следует
H ≈ √8πρ
на самом деле так — в квазистатике, а с учетом инерции разогнанной оболочки можно получить еще большие поля. Здесь H — напряженность поля в эрстедах, давление ρ в дин/см²).
Оказалось, что, применяя полую сжатую оболочку из термоядерного или ядерного вещества, взрываемую при сверхсжатии, можно использовать еще большие давления от ядерных микровзрывов и получить магнитные поля до 10⁹ Э. При этом индукционные поля могут обеспечить ускорение частиц в сжимаемом поле с плазмой до релятивистских скоростей нуклонов и, в частности, до энергий, при которых рождаются мезоны, появляются нейтрино в коротких вспышках и т. п. Именно эти возможности, опубликованные в моих статьях в «Письма в ЖЭТФ», я и обсуждал с А. Д. Сахаровым после их опубликования (к сожалению, после, а не до, так как мог бы учесть многое из того ценного, что почерпнул из обсуждения).
А. Д. Сахаровым совместно с И. Е. Таммом был предложен тороидальный реактор с осевым током для управляемого термоядерного синтеза. Позже этот тип реактора получил название «токамак», его начали строить во многих термоядерных лабораториях мира, и в течение тридцати лет именно на установках этого типа были получены наиболее оптимистичные результаты, свидетельствующие о приближении к условию возвращения энергии при термоядерных реакциях, близкой к вложенной в плазму (выполнение критерия Лоусона). К сожалению, этот тип реактора не был запатентован советскими физиками ни у нас, ни за границей, и в случае конечного успеха программы УТС (Управляемый термоядерный синтез) на токамаках его можно считать еще одним неоправданно щедрым подарком ученых России человечеству.
К сожалению, большой период процветания токамаков совпал с периодом противостояния Сахарова власти и поэтому авторство Сахарова не было принято упоминать.
Работа Андрея Дмитриевича по мюонному катализу — слияние ядер дейтерия, к одному из которых подсоединился отрицательно заряженный мюон, скомпенсировавший заряд ядра и позволивший тем самым подойти близко к другому ядру и слиться в ядро гелия с выделением энергии, — вызвала поток исследований. Долгое время казалось, что цена получения мюона (затраты энергии) не окупит получение энергии в результате нескольких актов синтеза за время жизни мюона. Но после работ С. С. Герштейна, Л. И. Пономарева и других выяснилось, что можно продвинуться по повышению вероятности процесса, что энергия, выделяемая при попадании нейтронов от актов синтеза в окружающие блоки урана, может быть соизмерима с энергией, затрачиваемой на получение мюона (их теперь пока получают в большом количестве на мезонных фабриках — мощных ускорителях, разгоняющих ядерные частицы до энергий, при которых обильно рождаются пионы, которые при распаде дают мюоны). Однако есть проекты создания индукционных взрывных и микровзрывных установок для создания импульсных ионных токов на энергии несколько сот МэВ, достаточных для рождения мезонов. Холодный синтез все настойчивее заявляет свой голос, альтернативный горячему термояду, и, может быть, уже это поколение ученых доведет его до соперничества.
Представляют несомненный интерес предложения Андрея Дмитриевича по предотвращению сильных землетрясений направленной разрядкой напряжения глубинных слоев пород глубинными взрывами водородных бомб. Хотя были высказаны критические замечания, что такие взрывы могут сами спровоцировать или вызвать землетрясение, но возможность подготовки населения и спецслужб к известному моменту взрыва бомб намного уменьшит число жертв и последствия неожиданного сильного землетрясения.
Как можно охарактеризовать общественно-научно-политическую деятельность А. Д. Сахарова? Это была не только естественная реакция смелого честного человека на несправедливость, вред, причиняемый науке и людям, но и попытка устроить все так, чтобы жизнь была безопасной, нормальной, чтобы не висела угроза репрессий, уничтожения отдельных людей и человечества. Для решения этой глобальной задачи А. Д. Сахаров решил пожертвовать всем, что у него было. Он почувствовал грандиозность проблемы и целиком отдался ее решению, сознавая, что он — плохой оратор, плохой политик (о чем он сам часто говорил). Он исходил из здравого смысла и интуитивно правильных решений.
Часто это в корне расходилось с политикой правительства, что и вызывало бурю организованной критики и шельмования А. Д. Сахарова с использованием неудачных фраз из его выступлений, навязывания ему утверждений, взглядов или споров по мелким вопросам, требующим доказательств, чтобы отвлечь от главного, существенного, которое замалчивалось, маскировалось.
Удалось ли ему чего-либо добиться в политике? Да, несомненно. Он внес в политику то, чего ей не хватало всегда, а в наше время — особенно: совесть, протест против насилия в любой форме, в любой области — интеллектуальной, моральной, физической. Внес бескорыстие служения человечеству. Человечеству, которое давно заслужило право на свободную жизнь, мир, гарантии гуманизма и надежду на будущее.
И настолько он отличался от обычных политиков, у которых похожие слова, произносимые для престижа и обмана доверчивых, расходились с делами, так как они в действительности имели другие цели и методы, часто негуманные и преступные, что можно сказать: появился предтеча новой политики, призывающий к новому, действительно гуманному подходу к решению драматических кардинальных вопросов существования человечества в наше страшное время, насыщенное противоречиями, противоборством при наличии страшного оружия уничтожения.
И его подвижничество — серьезный и вечный укор и другим интеллигентам, оглушенным, обманутым или запуганным официальной пропагандой и делавшим вид, что они не замечают ни нарастающих угроз миру, ни бедствия народов, ни мук инакомыслящих в долгие тяжелые времена массового оглупления. Особый укор ученым Академии наук, дважды отрекшимся (при противостоянии и при выборах народным депутатом) от А. Д. Сахарова, боясь вступить в противодействие с властью. А уж они-то знали цену его честности, принципиальности и таланту.
Высокий интеллект, простая народная мудрость, беззаветная храбрость, стойкость и Совесть, заставляющая его исполнить Долг и не дававшая ему покоя, сделала его из шельмуемого «свихнувшегося» академика народным героем. И только потом, после смерти, зажегся нимб праведника, который становился все ярче и ярче по мере того, как сбывались его предсказания, как стали понятными его мотивации и направленность поступков. И он фактически обрек себя на пожертвование всем, что имел в жизни: наукой, здоровьем и самой жизнью ради людей — соотечественников и человечества. И трудно переоценить сейчас этот его подвиг во имя России и цивилизации. И каждый раз, когда я слышу или читаю сообщения о жертвах гражданского населения в результате грубой или неумной политики, я вспоминаю Андрея Дмитриевича таким, каким увидел его в первый раз, с лицом, полным горечи и отчаяния… И вспоминаю его сутулую фигуру, идущую к трибуне… Боже, как его не хватает нам сейчас!
Я не принадлежал к числу людей, близких к Андрею Дмитриевичу, однако я знал его много лет и встречался с ним в необычных, особых обстоятельствах. Поэтому, как мне кажется, написанное ниже может представить некоторый интерес.
Впервые я увидел Андрея Дмитриевича с глазу на глаз летом 1957 г., при обстоятельствах очень для меня тревожных¹. А. Д. С. (в отличие от Я. Б. Зельдовича, которого сотрудники именовали Я. Б., для А. Д. Сахарова соответствующее употребительное в то время сокращение было трехбуквенным — А. Д. С.) позвонил мне домой и назвался: «Григорий Исаакович, с Вами говорит Сахаров, знакомый Зельдовича. Вы не могли бы зайти ко мне сегодня около семи?» В назначенное время я был на Щукинской. На двери квартиры приколота записка: «Григорий Исаакович, Владимир Гаврилович! Извините за задержку, я скоро буду». Спустился во двор. Девочка с прыгалками подошла ко мне: «Вы не к моему папе?» — «А Ваш папа?..» — «Сахаров. Подождите его, пожалуйста, он скоро будет. Хотите — подождите дома, я Вам открою». Я подождал во дворе — была теплая летняя погода, — познакомился с Владимиром Гавриловичем, насколько я понял — сотрудником А. Д. С. по работе в другом городе. Вскоре мы увидели А. Д. С. — он шел, наклонив голову набок, и облизывал губы (очень типичный для него в то время жест) в обществе элегантного молодого человека. Мы подошли. А. Д. С. любезно поздоровался и заговорил с Владимиром Гавриловичем, на ходу быстро решая их дела. Меня сразу же поразил конкретный характер указаний. Молодой человек в это время спросил, приветливо улыбаясь: «А я Вас не знаю. От кого Вы?» Я представился, сказал, что работаю в Институте нефти Академии наук у академика Христиановича. «А, у Сергея Алексеевича, как же, знаю. А я думал, Вы от Игоря Васильевича…» В свою очередь я решил проявить вежливость: «А Вы, простите, где работаете?» — «А я при Андрее Дмитриевиче…» Как раз в это время А. Д. С. закончил свой разговор с Владимиром Гавриловичем и резко повернулся к молодому человеку: «Ваше любопытство совершенно неуместно. А Вы, Григорий Исаакович, напрасно отвечаете на его вопросы!» И снова к молодому человеку: «Можете идти, Вы мне сегодня больше не понадобитесь!»
Мы поднялись наверх. Обстановка скромная, стандартная для той поры рижская мебель. Зачем-то ему понадобилось взять денег. Деньги лежали за стеклом в рижском шкафу — серванте и, как А. Д. С. мне объяснил, по исчерпании дополнялись. Мое волнение как-то сразу исчезло.
«Григорий Исаакович, я знаю, что Ваш отец арестован. Сейчас я напишу письмо Хрущеву с просьбой его освободить. С Вашей помощью я хочу уточнить некоторые детали, а потом я попрошу Вас отвезти письмо в ЦК партии, я Вам скажу куда…»
Мой отец, Исаак Григорьевич Баренблат⁵ был врачом, терапевтом-эндокринологом широкого профиля, пользовавшимся в Москве известностью. В частности, он лечил жену А. Д. С. — Клавдию Алексеевну, а также его брата. Отец интересовался политикой, и однажды в беседе со своими товарищами с первого класса витебской гимназии Шуром, Немцем и Брауде сразу после XX съезда партии высказал мнение, что Хрущев не имел морального права говорить о Сталине, не упоминая о себе: у него самого руки по локоть в крови.
Отец знал, что говорил: с 1930 по 1938 гг. он работал в Лечсанупре Кремля (кстати, лечил и самого Хрущева, и его мать). Преодолев, как тогда говорили, ложное чувство товарищества, трое, так сказать, ближайших друзей доложили, куда полагалось. За этим последовало — или этому предшествовало, мне не удалось установить, — заявление пациентов отца, которых он буквально вытащил с того света: племянницы бывшего советского посла в Париже Довгалевской и старика Болотина — он-де рассказал им анекдот (на самом деле библейскую притчу о терпеливом верблюде, облепленном оводами). 8 апреля 1957 г. отец был арестован и названные пятеро были свидетелями обвинения на двух судах над ним: 22 июня и 25 сентября 1957 г.
Вначале в дело вмешался Яков Борисович Зельдович, с которым я активно работал в то время, и первый суд был отложен — формально для медицинской экспертизы, а по существу — судьи не знали как судить: в этот день шел Пленум ЦК, на котором должны были снять Хрущева… У А. Д. С. я был после первого суда, в июле-августе, точной даты я не запомнил.
В деле были две тонкости. Первая: основная вина отца, высказывание о собственных «заслугах» Хрущева, не фигурировала и не должна была фигурировать в деле. Вторая тонкость: я только что узнал о роли отцовских «друзей». До того упомянутая выше троица очень взволновалась и назначила мне встречу, это было в доме у Шура. Беседа шла о возможной вине отца. «Поймите, Гриша, — витийствовал Шур с истерическим блеском в глазах, — за слова сейчас не сажают. Только за дела». Я ему: «Неужели Вы думаете, что отец может участвовать в каком-то противозаконном деле? Он прошел всю гражданскую войну санитаром, добровольно прошел — имея бронь — всю Отечественную, спас жизнь многим людям, давнишний член партии, наконец… Не верю!»
Так или иначе, но троица порекомендовала мне адвоката — их общего знакомого, удовлетворявшего необходимым признакам (партийный, имеющий допуск к закрытым делам), — В. А. Косачевского. Видимо, это хороший адвокат. Впоследствии он защищал правозащитника Александра Гинзбурга и проявил, насколько мне известно, незаурядное мужество. Суд был назначен на 22 июня. 16 июня поздно вечером мне звонит Косачевский: срочно приезжайте. «Не могу защищать Вашего отца. Вам меня порекомендовали наши общие знакомые: Шур, Немец, Брауде — все они свидетели обвинения! Я должен на суде их запутать. Если я это сделаю, КГБ может заподозрить меня в сговоре. Если нет — Вы будете мною недовольны. Поэтому я должен от ведения дела отказаться».
Я просто ополоумел. Суд 22-го, а 17-го у отца нет адвоката. Что отец может подумать! С благодарностью вспоминаю коллегу и друга отца д-ра И. Б. Кабакова³, который помог найти мне прекрасного адвоката Г. С. Раусова. Григорий Семенович и довел дело до конца. Очень важно — увидел отца и сказал ему, что я делаю все, что в моих силах.
Итак, возвращаюсь к разговору. Я рассказал А. Д. С. о троице, его передернуло от отвращения⁴. Он внимательно выслушал все, что я знал (от Г. С. Раусова и ранее от В. А. Косачевского) о инкриминируемых отцу прегрешениях. (По поводу речи на съезде я не знал — в деле это не фигурировало.) «Здесь что-то не вяжется. Однако, если инкриминируются только притча о верблюде и анекдоты о Хрущеве и Фурцевой, — можно побороться!» Написал от руки письмо Хрущеву с просьбой распорядиться освободить отца, переписал начисто и подписал. Языком заклеил конверт и очень точно пояснил куда, кому и в какое окно отдать. Я понял, что это — очень не все равно, письмо должно попасть к адресату, а не застрять у одного из помощников.
Потянулось ожидание. 25 сентября состоялся второй суд. В коридоре встретил адвоката В. А. Косачевского: «Дела эти проходят сейчас тяжело. Ожидайте 6–8 лет!» Против мрачных предсказаний дали два года. Думаю, что здесь уже сработало письмо А. Д. С. и предыдущее ходатайство Я. Б. Зельдовича, — я написал о нем в своих воспоминаниях о Я. Б.
В январе 1958 г. поздно вечером звонок А. Д. С. «Вы не могли бы приехать в комнату депутатов Казанского вокзала? Я имел здесь беседу по Вашим делам!» Помню тускло освещенную большую комнату, мы сидим в углу за столом. А. Д. С. рассказывает. По словам А. Д. С., участвовали в разговоре трое, а не двое, как он пишет в опубликованных «Воспоминаниях»: М. А. Суслов, А. Д. С. и третье лицо, насколько я помню, А. Д. С. назвал его генералом. Различие существенно, ибо Суслов в этом разговоре мне показался как бы третейским судьей, а не стороной.
Суслов сказал А. Д. С., что Хрущев поручил разобрать это дело ему, поскольку он сам, Хрущев, боится здесь быть необъективным — дело касается лично его. А. Д. С. повторил свою точку зрения — инкриминируются анекдоты, за что его можно выругать, ну, в крайнем случае, исключить из партии (отец, повторяю, был давнишним членом партии), но не сажать же в тюрьму выдающегося врача, каждый день приносившего своим искусством пользу многим людям. И Суслов, и генерал повторяли, что Баренблат говорил ужасные, непростительные вещи, которые и повторить-то нельзя. «Какие именно?» — допытывался А. Д. С., не получая ответа. В свете сказанного выше, чего ни А. Д. С., ни я не знали, это становится ясным: нельзя упоминать речь на съезде! Затем генерал (именно он!) сказал, что при обыске у отца было изъято 300 000 рублей⁵. А. Д. С. терпеливо разъяснил, что столь выдающийся врач мог иметь и три миллиона, это было бы не удивительно. Генерал на это ответствовал, что у хорошего человека не может быть трехсот тысяч, и, кроме того (этакий, видите ли, Гобсек!) отец был замечен поедающим лапшу в студенческой столовой. Тут, по словам А. Д. С., «я нанес ему моральный удар!» — выразил сомнение в эффективности, судя по материалам дела, дорогостоящей слежки. А. Д. С. снова повторил свое мнение, что все это можно обсуждать, например, на партийном собрании, но это не может быть основанием для ареста и содержания в тюрьме немолодого человека, заслуженного врача, награжденного военными орденами и т. д. Разговор зашел в тупик. Наконец Суслов сказал: «Ладно, будем принимать решение. Весной он из лагеря выйдет! Мы не освободим его сразу же — я им (!) тоже должен бросить кость, Вы понимаете (последние слова я привожу дословно. — Г. Б.). Однако их протесту на мягкость приговора мы хода тоже не дадим. Вы удовлетворены, Андрей Дмитриевич?» — «Нет, я хотел бы, чтобы его освободили сейчас же, его не за что держать в лагере». Суслов развел руками. После этого разговор, по словам А. Д. С., перешел к другим делам, в частности, биологии.
Я, естественно, стал горячо благодарить Андрея Дмитриевича — думаю, что ни один ученый не говорил так с членом Политбюро за все годы. И тут — это просто меня поразило в тот момент — я понял, что он искренне недоволен результатом и считает свою задачу невыполненной. Мне пришлось объяснить ему, со ссылкой на адвоката В. А. Косачевского, что по таким делам отцу грозило 6–8 лет, и его вмешательство уже сильнейшим образом помогло. (Кстати, Суслов слово сдержал, отец вышел из лагеря в последний день весны, 31 мая 1958 г.) В своих «Воспоминаниях» А. Д. С. пишет, что ему приятно думать, что его вмешательство ускорило освобождение отца. На самом деле его вмешательство было решающим, боюсь, однако, что А. Д. С. так и не осознал этого, хотя я много раз впоследствии к этому возвращался и это повторял.
С тех пор я получил привилегию приезжать к А. Д. С. домой и рассказывать ему о своих делах, прежде всего научных.
Однажды, это было в 1963 г., А. Д. С. вместе с Я. Б. Зельдовичем, Ю. Б. Харитоном и Ю. А. Трутневым посетили лабораторию Института механики Московского университета, где я в ту пору работал, и после заслушивания наших результатов и предметов наших интересов обсуждали возможные задачи, интересные для них, которые мы могли бы решать.
Одна такая задача вскоре возникла. Речь шла о применении ядерного взрыва при разработке нефтяных месторождений. Мои ученики и тогдашние коллеги В. М. Ентов, В. А. Городцов и Р. Л. Салганик, и я сам рассмотрели возможное воздействие ядерного взрыва на нефтеотдачу — текущую и общую. Оно в принципе может быть трояким: повышение давления и дополнительное вытеснение нефти, повышение температуры и падение вязкости нефти, что также облегчает вытеснение, и повышение трещиноватости пласта. Первые два фактора, как оказалось, могут быть существенными, только если применить ядерный взрыв на только что вводимом в разработку месторождении. Последний может быть очень эффективным с точки зрения повышения нефтеотдачи, если трещиноватость пласта в его естественном состоянии недостаточна. Зависимость нефтеотдачи от трещиноватости (удельной поверхности трещин) выходит на насыщение, так что если трещиноватость достаточно велика уже до взрыва, воздействие также будет неэффективным. Рассмотрение возможных эффектов для месторождения Грачевка на Востоке страны, намеченного для применения взрыва, показало, что взрыв будет неэффективным. Я доложил это Ю. Б. Харитону и передал ему наш отчет. Ю. Б. Харитон не стал ничего отменять, полагая, что в любом случае подготовка будет полезной для тренировки персонала. К сожалению, это не так: неудача с Грачевкой создала у нефтяников одиум к этому полезному — при надлежащем обеспечении безопасности — делу.
* * *
При обсуждении научных вопросов А. Д. С. всегда поражала глубина и быстрота понимания. То, что я продумывал долгие месяцы, он понимал мгновенно и видел далеко вглубь⁶. Мне представляется, что у него был другой тип мышления, отличный от логического мышления обычных, пусть даже талантливых людей. Он каким-то образом сразу видел ответ, но далеко не всегда мог его объяснить⁸. Помню, например, в конце шестидесятых я приехал к нему рассказывать о промежуточных асимптотиках и новых автомодельностях второго рода, при некоторых значениях параметра становившихся классическими; в то время я занимался этими вопросами вместе с моим учеником Г. И. Сивашинским. А. Д. С. обратил внимание на некоторую систему («философию», как он выразился), которая может быть (и действительно оказалась) полезной во многих случаях. Обратил внимание на исключительные значения показателей адиабаты Пуассона, где в задачах газовой динамики появляется дополнительная группа и возможность аналитического, не численного решения задач на собственные значения, к которым приводится определение показателей степени в автомодельных переменных. Я сделал ему также доклад о нашей работе с моим учеником Р. В. Гольдштейном о расклинивании хрупких тел при больших скоростях: он заинтересовался появлением сжимающих напряжений перед клином при переходе через релеевскую скорость и обсуждал возможность возникновения перед клином зоны расплава. Обсуждал и другие тогдашние работы.
В это время А. Д. С. уже был в опале. Помню, он сказал мне, даже, как мне показалось, озадаченно, что тираж его сочинений близок к тиражу Ленина и Мао. Однажды, выходя от А. Д. С. очень воодушевленным, я поймал на себе внимательный взгляд ожидавшего во дворе человека в штатском. Говоря откровенно, я думал в то время, что он зря занимался политикой. Мне показалось, что если бы он не переходил определенную грань в своих отношениях с политическим руководством страны, подобно, например, П. Л. Капице, он смог бы сыграть совершенно выдающуюся, более того, определяющую роль в развитии советской науки в целом и вывести ее из кризиса, тогда уже вполне обозначившегося.
Действительно, при быстрой консолидации науки на Западе, наша наука в то время все более отрывалась от западной. Что можно было делать, когда на все высшие учебные заведения, помимо МГУ (а их порядка тысячи), отпускалась на выписку заграничных журналов жалкая сумма в 120 тысяч? На моих глазах, например, старейшие университеты, такие как Казанский, имевшие кафедру гидромеханики, перестали получать «Journal of Fluid Mechanics», основной журнал по гидромеханике, в отрыве от которого научную работу в этой области просто нельзя было вести. Старшее поколение преподавателей еще ездило в Москву поработать в библиотеке, но уже вырастало более молодое поколение, приученное обходиться без иностранных журналов, иностранных языков, контактов с зарубежной наукой. Более того, возникало осознанное превосходство этого поколения над предыдущим, еще трепыхавшимся, но уже не успевающим.
Добавьте к этому недостаток компьютеров, жалкое состояние приборной базы и разъедающие интриги… Мне казалось, что А. Д. С. был единственной фигурой, способной противостоять, объяснить кому надо наверху, объединить и быть в необходимых случаях верховным судьей⁷. Поэтому его уход в общую политику мне представлялся неправильным: я не понимал, что волей обстоятельств мне довелось знать человека совершенно иного, глобального для человеческой истории, заведомо для истории России масштаба.
* * *
В середине шестидесятых я некоторое время работал — на общественных началах — заместителем директора вновь созданного Института проблем механики Академии наук. На мне в основном лежала организация работы по направлениям, новым для тогдашней механики, связанным с областями, пограничными с физикой, химией, в перспективе — биологией. У нас с А. Ю. Ишлинским, директором и создателем Института возникла мысль — организовать отдел физики прочности и деформирования и пригласить А. Д. С. для заведывания этим отделом на любых угодных ему условиях. А. Д. С. не дал согласия, но и не отказался. Он обсуждал эту возможность и проявил интерес к работам Института. Помню доклад А. Д. С. и группы его сотрудников из другого города на общем семинаре Института. А. Д. С. уже был в опале, его «Размышления…» были опубликованы. Я председательствовал на семинаре, слушателей было много, доклад прошел очень хорошо. А. Д. С. был в миноре, плохо одет, небрит. Я предложил ему отвезти его домой на институтской машине и сам поехал с ним. Попутно рассказал ему о прочитанной недавно в книге западного автора, посвященной трагедии Л. Д. Ландау, версии его, А. Д. С., истории (И. Е. Тамм, выслушав предложение А. Д. С., ведет его на заседание в Президиум АН СССР, где собрались высшие советские авторитеты в области атомной науки, он докладывает там о своих предложениях и т. д.). А. Д. С. печально улыбнулся, махнул рукой и сказал, что лучше расскажет о том, как И. В. Курчатов добился его избрания сразу в академики. Сперва предполагалось избрание А. Д. С. в члены-корреспонденты, потом Игорь Васильевич вдруг задумался и сказал, что все равно старцам (как сейчас слышу мягкое грассирование А. Д. С.) существо дела (т. е. основные идеи, предложенные А. Д. С.) рассказывать нельзя, придется создавать специальную комиссию «на доверие», так не лучше ли упросить старцев сразу избрать в академики? Вечером позвонил: «Старцы согласились!»
Ничего из идеи приглашения А. Д. С. в Институт проблем механики не вышло: его политическая деятельность пошла по нарастающей, да и меня из Института скоро убрали и вопрос отпал сам собой. Было очень темное время, поздняя осень 1968 г. — те, кто тогда участвовал в жизни науки, помнят это время.
* * *
Я вспоминаю много других встреч. В мае 1970 г. после выступления в защиту Жореса Медведева А. Д. С. был лишен привилегии пользоваться услугами Кремлевской больницы. Я встретил его в академической поликлинике, когда он впервые туда пришел. А. Д. С. озирался по сторонам, не зная, что делать. «Андрей Дмитриевич, что Вы хотите?» — «К зубному врачу!» В то время старшей медицинской сестрой диспансерного отдела поликлиники была Любовь Даниловна, человек по-своему совершенно замечательный. Дело свое она знала божественно, по мнению многих, вполне могла бы с успехом заменить и министра здравоохранения. Я — к ней. Поняла — с четверти слова, бросилась к А. Д. С. с доброй улыбкой, взяла его за руку, повела его куда надо, посадила в кресло к лучшему врачу. Прощаясь, А. Д. С. сказал: «Зубы — проклятье человечества!»
Как-то он мне сказал при одной из таких встреч: «Я теперь живу на площади тещи!» Дал телефон, но домой к нему я больше не приходил, как-то не получилось.
Вспоминаю последнюю встречу перед его ссылкой в Горький. Было Общее собрание Академии, посвященное столетию со дня рождения Эйнштейна: середина декабря 1979 г. Основной доклад делал Я. Б. Зельдович. Мы с Ю. П. Райзером тоже получили приглашение, уселись где-то в середине партера и вдруг увидели А. Д. С. — он идет, а вокруг него — вакуум. Мы стали махать ему, пригласили сесть с нами. Вакуум объял всех троих. Доклад нас захватил — по мнению А. Д. С., он был очень сильным: Я. Б. постарался. Во время доклада А. Д. С. достал приглашение и стал на нем объяснять задачу, над которой в то время думал. Задача была очень необычной, и я порадовался, что он в хорошей форме. «Очень многие сейчас ко мне обращаются по разным делам, — сказал он, — нет времени думать!»
Вспоминаю А. Д. С. на похоронах Я. Б. Зельдовича, уже после возвращения. Как и всех, меня потрясла его речь — мне казалось и кажется, что лучше сказать было невозможно. Я близко знал Я. Б. десятки лет, но А. Д. С. сделал так, что и я увидел много нового. Как-то вдруг реально ощутился масштаб личности, вклад Я. Б. в общее дело, когда-то их связавшее, в физику в целом. Вскоре А. Д. С. опубликовал в «Nature» некролог Я. Б. Как и речь, некролог очень впечатлял, но я был удивлен тем, что в научном плане А. Д. С. в основном ограничился вкладом Я. Б. в физику частиц и космологию: я всегда воспринимал Я. Б. прежде всего как физика-классика, да и он сам в последние годы на главное место ставил свои работы по горению, взрыву, короче — формированию автономных структур в классической физике активных сплошных сред.
На похоронах Я. Б. я, естественно, был среди тех, кто нес его гроб. А. Д. С. с Еленой Георгиевной стояли на первом этаже Президиума. Проходя мимо, я еще раз с болью почувствовал, как Андрей Дмитриевич постарел.
В последний раз я близко общался с А. Д. С. в октябре 1988 г. в Ленинграде, на советско-американском семинаре «Нелинейные системы в прогнозе землетрясений», созванном Национальной академией наук США и Академией наук СССР⁹. Идея семинара, по замыслу его основных организаторов, ученых-сейсмологов В. И. Кейлис-Борока (СССР) и Л. Кнопова (США), заключалась в том, чтобы, собрав вместе крупных специалистов в этой области, которая сейчас называется нелинейной наукой (Non-linear Science), предпринять «мозговой штурм» проблемы. По замыслу В. И. Кейлис-Борока и Л. Кнопова, такой мозговой штурм позволит предложить принципиально новые идеи и существенно продвинуться в трудной и актуальной области прогноза землетрясений.
Трудность прогноза землетрясений, по-видимому, связана, прежде всего, с многофакторностью явления — его зависимостью от очень большого числа различных факторов. Уже давно И. М. Гельфанд (также участвовавший в семинаре) высказал точку зрения, что математика, адекватная проблемам биологии, еще не создана — именно вследствие многофакторности этих проблем. Может быть, проблема землетрясений в этом смысле перекликается с биологическими проблемами?
В пятницу 14 октября, последний день работы семинара, мы, его участники, приехав из гостиницы в здание Академии, увидели в коридоре перед залом заседаний А. Д. Сахарова. Расписание докладов было смещено: А. Д. С. выразил желание выступить с докладом и предупредил, что очень торопится в связи с другими делами.
В своем докладе А. Д. С. высказал мнение, что можно искусственно вызывать землетрясения, используя в качестве спускового механизма ядерный взрыв на большой глубине. Проблема предсказания землетрясений, отметил А. Д. С., остается все еще нерешенной и цель такого воздействия — сбросить накопившуюся энергию, пока еще не ставшую критической, и таким образом избежать больших потерь. А. Д. С. подчеркнул, что он не является специалистом в сейсмологии, он — аутсайдер, но проблему больших взрывов знает, и хотел бы обсудить на семинаре это предложение.
Ядерный взрыв, по словам А. Д. С., выбирается потому, что расходы на эквивалентный обычный тротиловый взрыв гораздо больше и существенно больше технические трудности его осуществления. Еще в 1961 г. было проведено испытание 50-мегатонного заряда, относительно просто осуществить и более сильный взрыв. Взрыв следует осуществить на большой глубине — это требуется и по соображениям безопасности и по соображениям эффективности взрыва как спускового механизма землетрясения. Можно реально говорить о глубине во много километров, но достаточной представляется глубина в 5 км. Целесообразно пробурить на такую глубину скважину-шахту диаметром порядка метра (это технически возможно и относительно недорого) и укладывать заряды один на другой (рис. 1), после чего надежно изолировать скважину. Течение пластовых жидкостей в пористых пластах — достаточно медленный процесс, так что за время течения радиоактивность продуктов термоядерного взрыва затухнет. Это тем более так, что полость, образовавшаяся при взрыве, будет покрыта стекловидной коркой. Серьезной проблемой (А. Д. С. подчеркнул это специально, отвечая на вопрос проф. У. Ньюмена, США) являются трещины, образования которых можно ожидать при подземном взрыве. По трещинам перенос радиоактивных продуктов происходит гораздо быстрее, однако эта трудность, по-видимому, преодолима.
Для безопасной мощности взрыва E (в мегатоннах) на глубине h в (километрах) А. Д. С. предложил воспользоваться формулой
E = Ah⁴ + Bh³,
где для коэффициента А он дал оценку А=0,1–0,01. Стоимость проекта А. Д. С. оценил от 10 до 100 млн. рублей, причем он считал равное распределение этой суммы между стоимостью заряда и стоимостью шахты-скважины. Суммарную энергию взрыва А. Д. С. оценил в 10²³–10²⁴ эрг (10–100 мегатонн). В конце доклада А. Д. С. привел качественный график зависимости отношения энергии, высвобождающейся при землетрясении, к энергии начального взрыва от времени, отсчитываемого от момента самопроизвольного землетрясения (рис. 2). Наибольший интерес, по мнению А. Д. С., представляет промежуток времени от года до месяца до самопроизвольного землетрясения.
После доклада было интересное обсуждение. Некоторые американцы ворчали: кто его пустит с его бомбой на Сант-Дерис, разлом вблизи Калифорнии, где гнездятся основные землетрясения в этом районе. Много лет зная А. Д. С., я привык к тому, что любая его мысль, какой бы парадоксальной и нереальной она ни казалась вначале, должна быть тщательно изучена и сохранена. Поэтому я собрал прозрачные бумаги, которые А. Д. С. использовал для иллюстрации на кодоскопе, и при полном одобрении всех участников попросил его на одной из прозрачных бумаг расписаться: репродукции обеих «прозрачек» приводятся (рис. 1 и 2).
Потом я сидел рядом с А. Д. С. и переводил ему дальнейшую дискуссию. В конце он взял мою рабочую тетрадь и вписал в нее после записи его доклада свой телефон с пометкой «А. Д. С.». Я спросил — зачем, неужели Вы, Андрей Дмитриевич, думаете, что я не знаю Вашего телефона? «Чтобы звонили», — был ответ.
Затем началась полоса в его жизни, которую знают все, — депутатская работа, общественная деятельность в масштабе страны и планеты. В эпитетах и оценке отдельных людей эта деятельность вряд ли нуждается.
А. Д. С. получил высшие награды самых престижных фондов — Нобелевскую премию, премию дель Дюка¹⁰ и др. В последнее время говорят о возможности его канонизации Русской православной церковью. Рано или поздно это произойдет: его жизнь была жизнью святого, и он творил чудеса.
Примечания:
¹ В первом томе своих «Воспоминаний» Андрей Дмитриевич отмечает, что при написании опубликованного теперь их варианта ему пришлось обходиться без записей, памятных блокнотов и т. п. Поскольку все происходившее, как будет видно из дальнейшего, было для меня жизненно важным, я все это помню до мельчайших деталей. Читатель не должен удивляться некоторому расхождению излагаемого ниже с «Воспоминаниями» еще и по другой причине: в действительности роль А.Д.С. была куда более решающей, чем он пишет, и, по-видимому, мне писать об этом было проще, чем ему, ввиду особенностей его характера.
² Когда отец меня записывал и получал для меня метрику, было принято писать удвоенную согласную в словах иностранного происхождения. Позднее, получая введенный паспорт, отец оставил — уже по порядкам того времени — одно «т» в своей фамилии; мне — по метрике — дали паспорт с двумя «т».
³ Его сын, В.И.Кабаков, — очень известный специалист по теплообмену.
⁴ Кстати, после отцовского освобождения все трое у него лечились в поликлинике. Ничего не поделаешь, отец давал клятву Гиппократа.
⁵ В тогдашнем исчислении. Замечу, что в протоколе обыска эти деньги не упоминались. Когда я сказал об этом впоследствии отцу, он только пожал плечами.
⁶ Я вдруг поймал себя на мысли, что пишу теми же словами, что сэр Уинстон Черчилль, когда он описывает в IV томе поразительной книги «Вторая мировая война» свой рассказ Сталину о предстоящей операции в Касабланке. Боюсь, однако, что сэр Уинстон недооценил разведку собеседника.
⁷ С подобным типом мышления мне приходилось сталкиваться только у одного человека, моего учителя А.Н.Колмогорова.
⁸ Это, если угодно, самое важное. В течение многих десятилетий в науке формировались и даже насаждались вожди — в каждой области свой. Поссорься с таким — и все кончено, особенно для ученого, работавшего вне Москвы. Самое существование А.Д.С. как верховного авторитета могло многое изменить в благоприятную сторону даже в политических условиях того времени. Сошлюсь на пример замечательного математика И.Г. Петровского, покойного pектора МГУ. Возможность прийти к нему, добиться справедливого решения своего дела, которая была у любого сотрудника и даже студента университета, многое меняла. А.Д.С. потенциально располагал неизмеримо большими возможностями.
⁹ Я уже писал об этом докладе в жуpнале «Пpиpода», 1990, No 8, с. 120–121.
¹⁰ Фонд имени Симоны и Чино дель Дюка — один из наиболее известных в мире частных фондов — первым присудил А.Д.С. в 1974 г. международную премию мирового масштаба. Фонд основан в 1969 г. и получил государственное утверждение французского правительства в январе 1975 г. Г-жа Симона дель Дюка продолжает быть президентом — основателем фонда; жюри международной премии включает крупнейшие имена в науке и литературе, членов Французской академии и Академии наук Франции.
Мое знакомство с Андреем Дмитриевичем Сахаровым не очень близкое, и есть много людей, которые гораздо чаще и ближе сталкивались с ним, чем я, и потому значительно лучше знали его. Тем не менее, получив предложение составителей книги воспоминаний написать об Андрее Дмитриевиче, я, во-первых, счел своим долгом выполнить эту просьбу и, во-вторых, исходил из того, что для лучшего понимания «явления Сахарова», возможно, некоторый интерес могут все же представить и «периферийные» впечатления.
Андрея Сахарова я знал, когда мы были молоды — еще будучи студентами физфака МГУ и аспирантами ФИАНа. Поступили мы в университет в 1938 г. Учились мы с Андреем в разных группах и поэтому общались в основном на лекциях. Мне особенно запомнился один, вроде незначительный, эпизод, но оставивший, тем не менее, заметный след в моей памяти. Закончилась лекция, выходим из Ленинской аудитории в коридор, где студенты горячо обсуждают какой-то вопрос, сильно их волновавший. Среди этой группы чисто физически выделялся Андрей: высокий, худой, в неизменных черных, узких и слишком коротких штанах и черном узком пиджаке с короткими рукавами. Все спорят, волнуются, лишь один Андрей, держа под мышкой кипу тетрадей и книг, молчит и как будто стесняется высказать свое мнение. И мне подумалось: жалко парня, такой стеснительный и неуклюжий. Что с ним будет, poor boy?
Вот это впечатление незащищенности и стеснительности не изменилось и при дальнейшем общении с Андреем.
В октябре 1941 г. всем студентам университета, которых не забрали в военные академии (а брали многих; весьма разумный шаг, как показал дальнейший ход событий — страна получила большой контингент очень квалифицированных военно-технических специалистов), было сказано, что кто не будет эвакуироваться вместе с университетом, будет исключен из него. И вот, сложив наши вещи в коридоре здания физического института, мы приходили каждый день в надежде узнать что-нибудь определенное и каждый же день слышали, что сегодня отъезд не состоится. Прошел день 16 октября и мы все еще в Москве. Но вот где-то в двадцатых числах октября физики, наконец, отправились на станцию метро «Библиотека Ленина», доехали до Казанского вокзала, сели на электричку, доехали до Егорьевска и там, пересев на узкоколейку, доехали до Шатуры.
Помню, как мы расположились в вестибюле какой-то школы, сложив в кучу наши небольшие пожитки. Особенно четко вспоминается присутствие Андрея в этом таборе студентов. Во-первых, он был с отцом, что лишь укрепляло убеждение в его неприспособленности. Во-вторых, помню, как он сидел на рюкзаке, что-то жевал (немаловажная деталь, учитывая тогдашнее время) и читал «Успехи физических наук». На мой вопрос «что ты читаешь», он молча показал статью. Это был обзор по колориметрии. На мой явно излишний вопрос «зачем», я получил краткий и исчерпывающий ответ «интересно».
В Ашхабаде, куда университет эвакуировался, была небольшая группа физиков четвертого курса. Читали нам электродинамику (Фурсов), квантовую механику (Власов — при непрерывном повторении: объект микроскопический, наблюдатель макроскопический), радиотехнику и т. д. Несмотря на тяжелые условия жизни и учебы, Андрей и его близкий друг Петя Кунин решили организовать группу по изучению общей теории относительности и пригласили меня. Я благоразумно отказался, не чувствуя в том состоянии, в котором пребывал тогда, что смогу преодолеть больше того, что требовал университетский курс.
В университете мы в основном сдавали экзамены по нашим записям лекций. Естественно, сидели возможно ближе к лектору и тщательно записывали. А вот Андрей и Петя неизменно сидели в верхних рядах. Были слухи, что Петя там иногда занимался шахматами. Он мне рассказывал, что Андрей мало записывал; в основном это были окончательные результаты; при наличии особых приемов при выводе, записывались эти хитрости. Такую роскошь, несомненно, мог себе позволить только очень сильный, чтобы не сказать больше, студент. Кстати, Андрей не числился в «гениях» на курсе. Интересно, что в дальнейшем наибольших успехов в науке добились не гении, а так называемые крепкие студенты.
У нас на курсе был физический кружок, старостой которого был я. Шефствовал над нами Сергей Григорьевич Калашников. Первый доклад делал я по собственному выбору, что-то вроде «О связи законов Ньютона». Для этого усердно проштудировал «Механику» Маха, не подозревая, поскольку еще не прочитал «Материализм…», насколько это опасно. Петя Кунин выступил с докладом о принципе Больцмана и барометрической формуле (возможно, путаю название), Лева Вайнштейн говорил об эффекте Керра, причем очень ясно и четко, а вот Андрею было предложено рассказать о принципе Ферма. Вопрос и так сложный, да тут еще Андрей с его особенностями мышления. Могу одно сказать — лично я абсолютно ничего не понял. Есть фотография этого заседания нашего кружка (на которой, к сожалению, нет самого докладчика). Интересно выражение лица Сергея Григорьевича: понимал ли он что нибудь?
Особенности физического мышления Сахарова приводили в смущение и лиц, куда больше смыслящих в физике, чем я. Примерно в 1945 г. в ФИАНе, где я был тогда аспирантом В.И.Векслера в Лаборатории атомного ядра (после Хиросимы это название, так же как и я, быстро исчезло), встречаю Андрея в вестибюле института, опять в сопровождении отца. На мой не очень тактичный вопрос «что ты тут делаешь?», получил, как всегда, краткий ответ «хочу в аспирантуру». И вот Андрей сдает какой-то экзамен, не то вступительный, не то кандидатский. А надо сказать, что в ФИАНе в те времена относились серьезно к экзаменам. У меня, например, экзамен по электродинамике принимали Тамм, Ландсберг и Папалекси (экзамен я не сдал). Рассказывают, что экзаменаторы были в недоумении от ответов Андрея и только постепенно до них доходило, что все верно, но, как кто-то выразился, он вошел не с передней, а с задней двери.
Конечно, все эти маленькие эпизоды показывают лишь то, что потом стало очевидно для всех, а именно исключительно оригинальный образ мышления Андрея Сахарова.
Сталкиваясь время от времени в ФИАНе с Андреем, я все больше укреплялся в убеждении в его незащищенности. А потом, много десятков лет спустя, когда приходилось читать и слышать о тех испытаниях, которые выпали на его долю, о его стойкости, преданности людям, попавшим в беду за свои убеждения и честность, подумалось — какое несоответствие между внешним обликом и внутренней сущностью этого человека. Когда велась необузданная травля Сахарова, я (будучи очень далеко от происходящих событий) мог только выразить полное недоумение моим знакомым и коллегам: что за метаморфоза? Как мог измениться, как нас уверяли, такой прямой и честный человек, каким мы его знали? Все это никак не сходилось с тем Сахаровым, которого я знал 40 лет тому назад (из ФИАНа я был исключен в 1947 г., а Андрея увидел в первый и последний раз после этого в 1988 г.).
Это несоответствие между формой и содержанием окончательно укрепилось в моем сознании во время последней встречи с Андреем Дмитриевичем. Это было на очередной встрече нашего курса. Она происходила в одном из помещений университета. Андрей впервые присутствовал на наших сборах и, естественно, был в центре внимания. Вместе с ним была Елена Георгиевна. Они прекрасно выглядели после недавнего отдыха и непринужденно участвовали в наших беседах. Когда народ уже начал расходиться, я подошел к Андрею проститься и сказал ему: «Андрей, спасибо тебе за все». И в ответ услышал совершенно искренний: «За что?» Что я мог сказать? Я просто ответил: «За все».
Но мне кажется, что он не понял.
Выступление 20 мая 1984 г. на церемонии по случаю присвоения А. Д. Сахарову звания почетного профессора Пенсильванского университета, США.
Я ни разу не встречался с Андреем Сахаровым, но мне кажется, что по работам в области элементарных частиц, космологии, по отзывам известных мне диссидентов и отказников я знаю его очень хорошо. Нас особенно объединяют общие взгляды на науку и общественное устройство. Если бы не случайный географический фактор рождения, я вполне мог бы оказаться на его месте, а он — на моем, отстаивая и защищая меня.
Ученые образуют единое братство не только по профессиональным интересам, но и по разделяемым ими общечеловеческим ценностям. Ученые раньше других начинают понимать, какие огромные возможности открывают достижения физики, химии и биологии для улучшения уровня жизни, и какую чудовищную опасность таит в себе технический прогресс, не контролируемый с позиций общечеловеческих ценностей.
Для совершения открытий, для постоянного созидания требуется широта, независимость и оригинальность мысли. Именно поэтому все настоящие ученые-Сахаров, Оппенгеймер, Эйнштейн, Галилей, Коперник и другие, вплоть до Адама и Евы, вкусивших от древа познания, — так раздражают власть и представляют для нее столь большую угрозу.
Почему же власть так боится великих ученых, будь то Сахаров, Эйнштейн или Галилей? Видимо, потому, что эти люди раньше, чем кто бы то ни было, сознают потенциал добра и зла, таящийся в научных открытиях. Их опыт и знания позволяют им действовать независимо и свободно. Невозможно быть хорошим ученым в отсутствие свободы мнения, свободы обмена информацией, свободы въезда и выезда из страны — всего того, в чем ныне отказывают Сахарову и многочисленным диссидентам и отказникам в Советском Союзе и в других странах (в том числе, увы, и в нашей стране). Лишение свободы наносит науке непоправимый ущерб, без свободы она не может служить обществу.
Сахаров — один из величайших физиков-теоретиков XX века. Его достижения в области управляемого термоядерного синтеза, космологии, физики элементарных частиц, предсказание им распада протона и в конечном счете всей материи — все эти идеи на годы опередили его время. Но Сахаров занимается и правами человека, контролем над вооружениями, выступает в поддержку разрядки, защиты окружающей среды, потому что без всего этого не может быть хорошей науки — науки на службе человечеству, науки благословения, а не проклятия.
Советско-американские отношения еще никогда не были так плохи со времен Карибского кризиса в 1962 г. Если с нашей помощью в Советском Союзе верх возьмут политики умеренных взглядов, то госпоже Сахаровой позволят выехать за границу для жизненно необходимого ей лечения. Такое разрешение стало бы свидетельством того, что Советы в некоторых вопросах стали проявлять добрую волю. Если же Сахаров и его жена погибнут в Горьком, то это послужит для нас зловещим признаком: как минимум, на протяжении жизни целого поколения научному и культурному обмену между нашими странами будет положен конец.
Сегодня мы присутствовали на торжественном богослужении в честь наших бакалавров. Это важный день в жизни каждого из нас. Многие из нас в Соединенных Штатах, в странах Западной и Восточной Европы восходят в своих убеждениях к религиозной традиции. Религия несет идеалы социальной справедливости, мира и в конечном счете стимулирует научные открытия. Я хотел бы закончить свое выступление словами из обращения Моисея к народу Израиля (Второзаконие, 30,19):
«Жизнь и смерть предложил я тебе, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жить тебе и потомству твоему».
«Избери жизнь!» — это заповедь религии, гуманизма и науки. Это главная Весть, которую несет нам Андрей Сахаров.
В один из первых дней ноября 1984 г., утром, уже не помню по какому делу, я пошел к заведующему теоретическим отделом ФИАНа Виталию Лазаревичу Гинзбургу. Когда дело было решено, и я собирался встать, попрощаться и выйти, в кабинет вошел Ефим Фрадкин. Он вместе с еще одним сотрудником отдела собирался в командировку в Горький к Андрею Дмитриевичу Сахарову. Но оказалось, что напарник Фрадкина не мог в тот раз ехать по каким-то своим обстоятельствам. А все командировки к Сахарову были такие, что сотрудники никогда не ездили к нему поодиночке, а всегда по двое. Почему надо было обязательно отправлять визитеров по двое — этого я точно не знаю. Может быть, потому, что вдвоем легче. И обсуждение научных дел проходит живее, и, кроме того, за одну поездку больше информации можно донести до Андрея Дмитриевича. Это как раз тот случай, когда одна голова — хорошо, а две головы — лучше. И в дороге вдвоем легче, чем одному. Но я далеко не уверен в том, что именно по всем этим причинам наши сотрудники всегда ездили к Сахарову по двое. Дело в том, что все эти поездки проводились с непременного разрешения органов безопасности и под их контролем. Может быть, и с этой стороны были какие-то соображения, по которым парный визит был более предпочтителен, чем одиночный.
Так или иначе, напарник Е.С. Фрадкина не мог в тот раз поехать, и Ефим пришел к В.Л. Гинзбургу, чтобы поставить его об этом в известность.
Виталий Лазаревич решил дело быстро. Он сказал:
— Боря поедет.
Боря — это я. И обращаясь ко мне, спросил:
— Боря, Вы поедете?
И даже не успев всего сообразить, не успев прийти в волнение от того, что открывается возможность мне в первый раз за четыре года повидать Андрея Дмитриевича, я согласился.
— Ну, прекрасно, — сказал Виталий Лазаревич, — оформляйтесь. Из кабинета В.Л. Гинзбурга мы с Ефимом вышли вместе.
— Ефим, — спросил я, — что теперь надо делать?
Ефим ездил к Андрею Дмитриевичу в Горький несколько раз и знал, как это все происходило. Он ответил:
— Надо дать телеграмму в Горький Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне о том, что мы к ним собираемся, и узнать, может быть, им что-нибудь нужно. Мы привезем.
Телеграмму такую отправили. Вскоре пришел ответ, тоже по телеграфу. Ответную телеграмму привожу полностью, со всеми служебными пометками:
ГОРЬКИЙ 137/917 29 9 09240=
УВЕДОМЛЕНИЕ ТЕЛЕГРАФОМ
МОСКВА В333ЛЕНИНСКИЙ 53ФИАН
ТЕОРОТДЕЛ ФРАДКИНУ БОЛОТОВСКОМУ=
РАД ПРИЕЗДУ ЕСЛИ ВОЗМОЖНО ПОЛУЧИТЕ БОРМОТОВОЙ
ЛЕКАРСТВА ГЛАЗНОЕ ТИМОНТИК ЗПТ СУСТАК ФОРТЕ СТОЛЕ ЗАКАЗОВ ЕСЛИ ВОЗМОЖНО РАСТВОРИМЫЙ КОФЕ =
САХАРОВ // 9 0940= // ТК
0943
01 114296/3ДОС
01 151137/1
// ЛЕКАРСТВА ГЛАЗНОЕ ТИМОНТИК // ТК ИСПРПОЖ 01 114296/3ДОС
01 151137/1
Доктор Бормотова заведовала диспансерным отделом в поликлинике Академии наук. К ней нужно было пойти за указанными лекарствами. В дальнейшем оказалось, что сустак форте (лекарство для сердечных больных) в аптеке диспансерного отдела был, а глазного лекарства (его название в телегpамме было приведено с ошибкой, пpавильное название — тимоптик) не было. Так мы в тот раз и не смогли привезти глазного лекарства, которое было необходимо Елене Георгиевне.
Еще до того, как Ефим отправил по телеграфу в Горький извещение о нашем приезде, и до того, как был получен ответ Андрея Дмитриевича, я спросил Ефима, какие продукты надо везти в Горький, чего там не хватает. В то время продовольственное снабжение в Москве было не бог весть какое, но я знал, что в Горьком дела обстояли значительно хуже. Мне казалось, что надо и мяса купить, и сыру, и фруктов — столько, сколько можно на себе дотащить. Но Ефим в этом вопросе проявил сдержанность. Он сказал:
— Все необходимое у него есть. Можем купить тортик.
Говоря так, Ефим исходил из личного опыта. Он до этого бывал в Горьком у Андрея Дмитриевича и видел собственными глазами, что, действительно, все необходимое у Сахарова есть. Но все это привозила из Москвы на себе Елена Георгиевна. А ее к тому времени уже несколько месяцев как не выпускали из Горького, с нее взяли подписку о невыезде и отдали под суд по обвинению в фабрикации заведомо ложных антисоветских измышлений. Это задержание, в числе прочих последствий, привело к тому, что и продовольственное положение четы Сахаров-Боннэр ухудшилось. Мне говорили, что в Горьком проживало три члена АН СССР (Сахаров был четвертым), и эти три академика получали обкомовские пайки. Но не могла же обкомовская система подкармливать крамольного академика!
Тогда, в ноябре 1984 г., готовясь к поездке, я ничего не знал об этом, и исходил из общих принципов: в Горьком продовольственное положение хуже, чем в Москве, значит, нужно туда везти продукты.
Стал я бегать по магазинам и покупать то, что мог. Помогла мне Тамара Ильинична Филатова, референтка Гинзбурга. Мне никак не удавалось купить мяса, и я сказал об этом Тамаре Ильиничне. Все женщины, работавшие в нашем отделе, относились к Андрею Дмитриевичу с трогательной любовью и были счастливы, если могли хотя бы чем-нибудь помочь ему. Узнав о том, что нужно достать мясо для Андрея Дмитриевича, Тамара Ильинична повела меня в нашу институтскую столовую. Она о чем-то посекретничала с работницами столовой, и через пять минут мне был вручен кусок прекрасного мяса без костей весом в несколько килограммов. Полный благодарности, я расплатился, не желая думать о том, законным или незаконным путем попало мясо в мои руки. Вполне возможно, что мне досталось так называемое «недовложение», т. е. мясо, которое по всем отчетам пошло на готовку. Даже если это и так, то в данном случае можно было не сомневаться в том, что мы имеем дело с самым благородным в мире недовложением. До поездки я держал мясо в морозильной камере холодильника.
Кроме мяса, я еще купил российского сыра, апельсины, лимоны. Ефим пошел в отдел заказов при столовой для академиков и купил несколько банок растворимого кофе. Узнав про мои закупки, он сказал, что вряд ли это необходимо. Ефим еще заказал железнодорожные билеты в Президиуме Академии наук. Забрать эти билеты предстояло мне.
Узнав, что я еду в командировку в Горький, ко мне подходили многие люди, просили передать приветы Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне. Всех очень интересовало состояние здоровья Андрея Дмитриевича. Известно было, что летом он проводил голодовку в поддержку своего требования: выпустить Елену Георгиевну за рубеж для лечения. Ходили слухи, что его поместили в больницу, что специально для воздействия на А.Д. Сахарова из Москвы в Горький приезжал известный психиатр (называли фамилию, кажется, Рожнов), что Андрею Дмитриевичу делали инъекции препаратов, воздействующих на психику. Но точно ничего не было известно. Официальные средства информации молчали, а мы ловили слухи, старались что-то услышать в передачах зарубежного радио. Последний раз наши сотрудники были в Горьком в апреле 1984 г., с тех пор прошло полгода, и за эти полгода никто Сахарова не видел.
— Узнай, как он себя чувствует, может быть, он уже и не Сахаров, — с тревогой говорили люди.
Незадолго до отьезда в Горький мне передали от Е.Л. Фейнберга, старейшего сотрудника нашего отдела, что Борис Георгиевич Биргер, известный художник и друг Андрея Дмитриевича Сахарова, приготовил посылочку в Горький. Нужно было посылочку забрать.
Я созвонился с Борисом Георгиевичем и заехал к нему домой. До этого с Борисом Георгиевичем я не был знаком лично, хотя знал его по некоторым работам, но был знаком с его родной сестрой Наташей Биргер, красавицей и очень хорошим человеком. Наташа работала в нашем институте, была известным специалистом по физике высоких энергий. В разгар антисемитской кампании («дело врачей») она была уволена из ФИАНа и некоторое время не могла найти работу. После смерти Сталина было официально объявлено, что так называемое «дело врачей» сфабриковано «врагами народа», обстановка смягчилась, и Наташа могла бы вернуться в ФИАН, но не захотела. Она устроилась на работу в Дубне, в Лаборатории высоких энергий. Вскоре она тяжело заболела и умерла. Если есть на свете люди, которые удовлетворяют чеховскому пожеланию — в человеке все должно быть прекрасно, — то Наташа Биргер была из их числа.
Я приехал к Борису Георгиевичу Биргеру. У него были приготовлены лекарства для Сахарова и его жены. Лекарств было довольно много и они занимали много места, хотя, правда, весили немного. Прислал лекарства Генрих Бёлль, знаменитый писатель из Западной Германии, друг Биргера и Сахарова. Я и раньше знал, что и Андрей Дмитриевич, и Елена Георгиевна — люди не очень крепкого здоровья. Но увидев присланные им в таком количестве лекарства — и сердечные, и глазные, и еще другие, назначение которых было мне неизвестно, — я мог бы понять, насколько серьезно было положение. Мог бы понять, но до конца так и не понял тогда.
Кроме лекарств, Борис Георгиевич посылал еще довольно много продуктов. Помню, была там банка югославской ветчины килограммов на шесть. Все продукты были уложены в большую сумку-термос на ремне.
Мы с Борисом Георгиевичем немного поговорили. Наташу вспомнили. Но в основном мы говорили о том, каково теперь положение Сахарова. Мы оба очень хотели, чтобы Андрей Дмитриевич вернулся в Москву. Никакой надежды на это ни у Бориса Георгиевича, ни у меня в то время не было. Биргера (и меня) очень беспокоило отсутствие всякой информации об Андрее Дмитриевиче и Елене Георгиевне. Уже полгода ничего не было известно о них. Хорошего ждать не приходилось. Мы погоревали вместе, а потом я попрощался, перекинул через плечо ремень от сумки-термоса и потащил посылку домой. Сумка получилась тяжелая, я ее тащил с трудом. Тащил и думал, что кроме этой сумки еще будет немало груза, как мы все это довезем?
Продуктов набралось порядочно. И еще надо было взять в Горький несколько связок литературы — физических журналов, а также оттисков. Оттиски своих статей посылали Сахарову в Горький далеко не все авторы, многие боялись это делать. А тот, кто отваживался послать оттиск Сахарову, не всегда решался сделать дарственную надпись. Дело в том, что стандартная форма надписи на оттиске выглядит так: «Глубокоуважаемому Андрею Дмитриевичу от автора» или «Дорогому Андрею Дмитриевичу от автора». А все, что доставлялось к Сахарову в Горький, так или иначе досматривалось, и люди боялись, что слишком теплая дарственная надпись будет им поставлена в вину. В это сейчас трудно поверить, но что было, то было. Имя Сахарова, как правило, безжалостно вычеркивалось цензорами из всех публикаций, ссылки на его работы тоже не пропускались. Тем не менее многие авторы сражались с редакторами и с цензурой, добиваясь, чтобы и ссылки на Сахарова попали в печать, и упоминания о нем в тексте тоже были оставлены. И когда посылали свои оттиски Сахарову в Горький (если отваживались писать), то надписывали их как положено: дорогому или многоуважаемому от автора. И при этом, конечно, готовились к возможным неприятностям, но все равно надписывали, как положено. Надпись эта стандартная и зачастую имеет лишь формальное значение: на оттиске пишут «дорогому» или «глубокоуважаемому», хотя далеко не всегда того, кому оттиск предназначен, автор считает дорогим или глубокоуважаемым. Но когда оттиск посылался А.Д.Сахарову, не могло быть сомнения, что подавляющее большинство отправителей относилось к нему и с любовью, и с великим уважением. Вопрос состоял лишь в том, осмелится ли автор отразить в дарственной надписи то, что он думает и чувствует. Время было такое, что не все осмеливались.
За день до отъезда я съездил в Президиум Академии наук и забрал заказанные Ефимом Фрадкиным железнодорожные билеты. Мы договорились с Ефимом, что он по дороге на вокзал заедет за мной.
— Ефим, — спросил я его, — а как мы в Горьком управимся с нашим грузом?
Фрадкин ответил, что нас будет встречать микроавтобус Института химии. Об этом договорился Игорь Дремин, заместитель заведующего Теоретическим отделом. Он звонил в Горький, в Институт химии, чтобы предупредить о нашем приезде. И договорился, что за нами на вокзал пришлют машину — микроавтобус. И номер этого микроавтобуса уже из Горького сообщили, и Ефим записал. Это было облегчением, спасибо горьковчанам.
Еще Ефим сказал, что ему звонил куратор из госбезопасности и предупредил, что никаких писем частного характера нельзя передавать ни Сахарову, ни от Сахарова.
В день отъезда моя жена Наташа испекла пирог для Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны. Я этот пирог упаковал в жесткую тару — сам вырезал картонки по размеру пирога и соорудил нечто вроде коробки. Слава Богу, упаковка оказалась надежной, и пирог был доставлен к месту назначения в целости и сохранности. Уже потом, после моего возвращения из Горького, жена моего друга, узнав о поездке, ругательски меня ругала за то, что я не сказал ей заранее.
— Я бы тоже испекла пирог, — огорченно говорила она.
Поезд уходил вечером. К концу дня мы с Наташей вынули все продукты из холодильника, мясо — из морозильного отделения, упаковали все продукты, лекарства, бумаги и стали ждать Фрадкина.
Ефим приехал на такси. Мы погрузили вещи в машину, причем оказалось, что и Ефим везет с собой немало грузов — тоже продукты (в частности — растворимый кофе по заказу Андрея Дмитриевича), лекарства и бумаги — научную литературу.
Ехали мы в Горький в двухместном купе спального вагона. Это было очень удобно — никто нам не мешал, могли говорить, о чем хотели. Но, на самом деле, мы, конечно, не говорили о том, что нас больше всего волновало, из опасения, что нас подслушивают и наши слова записывают. Может быть, это были беспочвенные подозрения, даже скорее всего так. Но нам было известно, что все разговоры наших сотрудников в Горьком, в квартире А.Д. Сахарова, записываются. И если сотрудники говорят не то, что надо, то сама возможность поездки к Андрею Дмитриевичу ставится под сомнение, и возникает вполне реальная угроза, что контакты будут прерваны. А что это означает — «говорить не то, что надо»? Это означает, что все обсуждения должны носить чисто деловой характер и ограничиваться вопросами теоретической физики. Все остальное — приветы от общих знакомых (среди них есть и диссиденты — неблагонадежные люди), обсуждения внутренней и внешней политики, академических дел и т. д. — это и есть «не то, что надо».
Поэтому мы и в вагоне старались обходить все «не то, что надо». Помню, речь зашла о выборах в Академию наук. Выборы должны были вскоре состояться, и уже шла предвыборная деятельность — выдвигали кандидатов, вели предвыборную агитацию среди избирателей — академиков и членов-корреспондентов. Наш теоретический отдел тоже выдвинул своих кандидатов. Среди них был и Д.А. Киржниц. Мне очень хотелось, чтобы его выбрали членом-корреспондентом Академии наук, и я подумал, что если бы Андрей Дмитриевич написал письмо — обращение к членам Академии в поддержку Д.А. Киржница — то избрание было бы обеспечено. Я об этом сказал Ефиму. В свое время, когда Ефима Фрадкина выдвинули в члены-корреспонденты Академии наук, тяжело больной академик Игорь Евгеньевич Тамм, выдвинувший Ефима, не мог присутствовать на выборах. Тамм написал письмо в поддержку Е.С. Фрадкина, и это письмо сыграло важную роль в его избрании.
—Может быть, попросим Андрея Дмитриевича написать письмо с призывом голосовать за Киржница? — спросил я Ефима.
Тот подумал немного и ответил, растягивая слова:
— Ну, попроси.
Ефим и сам «болел» за Киpжница, но что-то он видел в моем плане нехорошее, чего я не видел. От дальнейшего разговора на эту тему Ефим уклонился.
Мы погасили свет и легли, но долго не могли уснуть.
Рано утром — в седьмом часу — поезд пришел в Горький. Мы перетащили вещи в удобное место, я остался сторожить, а Ефим пошел искать «рафик». Над землей, покрытой свежевыпавшим снегом, вставал синий сумеречный рассвет. Множество людей заполняли привокзальную площадь, толпились, сновали во всех направлениях.
Ефим разыскал встречавший нас микроавтобус, мы погрузили вещи и поехали в Институт химии. Ехали долго. Институт химии расположен далеко от вокзала, на другом конце города. Приехав в институт, мы еще минут 40 ждали, когда откроется канцелярия, — нам надо было отметить свои командировочные удостоверения в доказательство того, что мы действительно прибыли в город Горький и убыли из того же города. Порядок есть порядок. Точнее было бы сказать, что приказ есть приказ. Не всякий приказ устанавливает порядок. Приказ же, о котором идет речь, предписывал, что все сотрудники Теоретического отдела, командированные в Горький для обмена научной информацией и совместных обсуждений с академиком Сахаровым, должны отмечать свои командировки в Институте химии. Ехали-то люди к Сахарову, но не было при нем канцелярии, чтобы отметить прибытие. Можно было бы отмечать командировку в расположенном рядом с квартирой Сахарова пункте охраны порядка, но пункт охраны порядка формально относится к другому ведомству, не к Академии наук. По этой же причине неудобно было бы поручить регистрацию прибывающих одному из тех людей в милицейской форме, которые круглосуточно дежурили перед входом в квартиру Сахаровых. А Институт химии входил в систему Академии наук и был расположен сравнительно недалеко от того дома на проспекте Гагарина, где жили Сахаровы.
Долго ли, коротко ли, открылась канцелярия, мы с Ефимом отметили свои командировки и на том же рафике поехали к Андрею Дмитриевичу. Подъехали, выгрузились, перетащили вещи в подъезд. На первом этаже от лестничной площадки идет налево коридорчик. В конце его справа — дверь. Недалеко от двери у стены расположен небольшой письменный стол, а за столом сидит симпатичный молодой парень в форме милиционера. Мы поздоровались и подтащили вещи поближе к столу. Милиционер нас ни о чем не спрашивал. Посмотрели на часы — 8 часов утра. Решили, что еще рано, не стоит беспокоить хозяев. Попросили дежурного присмотреть за вещами — он охотно согласился — и пошли на час погулять. Когда мы вышли на улицу, Ефим сказал:
— Если хотят, могут наши вещи проверить. Очень хорошо.
Щербинка — район массовой застройки на краю Горького. Вдоль проспекта Гагарина стоят кирпичные типовые дома, похожие друг на друга. Около часа мы бродили по микрорайону, заглядывая по дороге в попавшиеся продовольственные магазины. То, что мы увидели, нас не обрадовало. Сыра не было, сливочного масла не было, мяса не было. Вспомнился анекдот, который я слышал незадолго перед тем: «Как сообщают из Горького, академик Сахаров прекратил голодовку. Остальное население города продолжает голодать».
К девяти часам утра мы вернулись к дому, где жили Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна. Позвонили в дверь. Нам открыл Андрей Дмитриевич и сразу же из кухни в переднюю вышла Елена Георгиевна. Нас ждали. Встречали гостеприимно. Андрей Дмитриевич представил меня Елене Георгиевне. Я напомнил, что он уже второй раз нас знакомит, первый раз это было в Москве, в Доме кино, на просмотре фильма «Один Тамм». Елена Георгиевна сказала, что помнит, но думаю, что она это сказала из вежливости. Столько испытаний на нее обрушилось за эти годы, что вряд ли она помнила наши немногие встречи.
Мы перетащили все, что привезли, из коридорчика в квартиру, сложили в передней, и Елена Георгиевна тут же отправила нас мыть руки к завтраку.
Уже с первых минут я увидел, к своей великой радости, что Андрей Дмитриевич остался самим собой — неторопливым, серьезным, добрым, внимательным. Он и внешне мало изменился. Я еще не знал, сколько ему пришлось перенести за время голодовки, но, очевидно, сыграло свою роль то обстоятельство, что я еще в Москве наслушался всяких ужасов и ожидал, что тюремщики, если не согнули Андрея Дмитриевича, то сломали его. И я увидел, не согнули и не сломали. И был этому рад. И не сообразил тогда, что для немолодого и не очень крепкого здоровьем человека такие испытания не могли пройти бесследно.
Но если я не заметил больших перемен в Андрее Дмитриевиче, то изменения в облике Елены Георгиевны сразу бросались в глаза. Она страшно исхудала, и казалось, что она стала меньше ростом. В Москве это была статная женщина, которая держалась прямо и голову держала высоко. Когда она шла рядом с Андреем Дмитриевичем, казалось, что они одного роста, хотя, на самом деле, Андрей Дмитриевич был значительно выше. Теперь разница в росте, как представлялось на глаз, стала даже больше, чем на самом деле. И платье на ней висело, как на вешалке, и лицо исхудало, остались одни глаза. Не глаза, а глазищи, которые казались еще больше за толстыми стеклами очков. Но голос ее сохранил свою силу, а речь была столь же безупречно правильна и выразительна, как раньше.
Среди первых впечатлений было еще одно, и о нем необходимо сказать. В квартире царила атмосфера несомненного счастья, не шумного, скорее спокойного, тихого счастья. Не знаю, как еще назвать то, что сразу можно было почувствовать. Трудно в это поверить, особенно, если вспомнить, какое было тяжелое лето и для него, и для нее. Но я видел, как они разговаривают друг с другом, как они разговаривают с нами, и было ясно, что в этой охраняемой квартире, где каждое слово подслушивалось и записывалось на магнитофонную ленту, где, наверное, каждый угол просматривался, куда никого не допускали за малым исключением — в этой квартире жили два счастливых человека. Они опять были вместе после нескольких месяцев насильственной разлуки. Андрей Дмитриевич после того, как он объявил голодовку, был перевезен в больницу, куда Елена Георгиевна не допускалась. Они обменивались записками, причем не все из них доходили. Елена Георгиевна в это лето была отдана под суд, она уже не могла выезжать из Горького, жила на лекарствах. Но за несколько недель до нашего с Ефимом приезда Андрей Дмитриевич вернулся из больницы. Они снова были вместе.
Мы сели завтракать. За завтраком Андрей Дмитриевич заговорил пpежде всего об Афганистане — об афганской войне. Он сказал, что идет война на уничтожение афганского народа.
— Вы знаете, что погибло около миллиона афганцев? — спросил он.
Я это знал, но промолчал. Я боялся вслух что-либо сказать. Меня предупредили, что каждое слово, сказанное в квартире Сахарова, записывается, и что от нашего поведения зависит, будут ли продолжаться поездки к нему. Ефим тоже промолчал.
Андрей Дмитриевич спросил, знаем ли мы его точку зрения на урегулирование положения вокруг Афганистана. Мы знали его точку зрения. Он предлагал вывести войска и провести выборы под наблюдением ООН. Мы были согласны с этой точкой зрения и сказали об этом — Ефим и я.
С афганской войны разговор переключился на проблемы разоружения. Эти вопросы всегда были интересны Андрею Дмитриевичу, и он был великий знаток многих сторон этой проблемы. Гонка обычных и ядерных вооружений, ракетное оружие, противоракетная оборона, баланс разных видов оружия у великих держав — он все это знал в цифрах. Он спросил, читали ли мы его письмо Сиднею Дреллу. Я читал письмо и был с ним согласен, но сказал, что не читал. Ефим тоже сказал, что не читал. Возможно, что он и вправду не читал этого письма.
— А письмо четырех академиков в «Известиях» вы читали? — спросил Андрей Дмитриевич.
Мы читали это письмо и были с ним не согласны, о чем и сказали. В письме четырех академиков точка зрения А.Д. Сахарова на вопросы разоружения была искажена и подвергнута резкой критике, а точнее сказать, была обругана столь же резко, сколь и несправедливо. Видно было, что это письмо в «Известиях» задело Андрея Дмитриевича. В связи с этим он вспомнил еще два случая. Он рассказал, что на последней Пагуошской конференции несколько западных ученых предложили выбрать А.Д. Сахарова в состав Президиума Пагуошского движения. На это предложение глава советской делегации, академик-секретарь Отделения ядерной физики АН СССР заявил, что если Сахаров будет избран, Академия наук прекратит сотрудничество с Пагуошским движением.
— А президент Академии наук в беседе с американскими журналистами сказал, что я ненормальный, — добавил Андрей Дмитриевич.
Он больше не говорил об этом, но и Ефим, и я, и он сам знали еще примеры того, что Академия наук не только не защищала одного из достойнейших своих членов, но и активно помогала травить его.
Правда, справедливость требует отметить, что были и такие члены Академии, которые активно пытались облегчить положение Андрея Дмитриевича, но мало кто об этом знал. Кроме того, в те годы человек, который отказывался публично осудить Сахарова, уже самим фактом своего отказа проявлял гражданское мужество и ставил себя под угрозу.
Когда Андрей Дмитриевич рассказывал об отношении к нему в Академии, Елена Георгиевна спросила нас:
— А вы почему не выступаете в защиту Андрея?
Тут я схитрил. Я сказал:
— Елена Георгиевна, это бесполезно. Ничего нельзя сделать.
— Почему вы считаете, что ничего нельзя сделать?
— Это не я считаю, так сказал Андрей Дмитриевич.
Действительно, в беседе с одним из западных журналистов Андрей Дмитриевич рассказал, как он видит обстановку в Советском Союзе. И на вопрос журналиста, что можно сделать, ответил: ничего нельзя сделать.
— Андрей, ты это сказал? — обратилась к нему Елена Георгиевна.
— Что-то такое я говорил, — ответил он.
Но я схитрил. Я не полностью привел ответ Андрея Дмитриевича. Он сказал: ничего нельзя сделать, но молчать тоже нельзя. А мы молчали.
Разговор о разоружении на этом не кончился. Я спросил у Андрея Дмитриевича, насколько, по его мнению, реально достижение договоренности по вопросам разоружения. Он сказал, что пока Советский Союз не является демократической страной, пока остается закрытым обществом, нельзя рассчитывать, что такое соглашение может быть заключено, а если оно все-таки будет заключено, то нельзя рассчитывать, что мы будем его соблюдать.
Я его спросил:
— Вы думаете, что мы хотим войны?
Он ответил, как всегда очень четко:
— Мы не хотим войны, но мы хотим давить своей силой.
Тут я спохватился, что не удержался и начал обсуждать вопросы, которые обсуждать не следовало. Я тогда сказал:
— Андрей Дмитриевич, мы имеем возможность доставлять вам научную информацию и по мере сил помогать в бытовых делах. Но если мы будем обсуждать не связанные с этим вопросы, то я боюсь, что мы лишимся этой возможности.
Эти слова были рассчитаны на тех, кто прослушивал нашу беседу. Я хотел, чтобы они это услышали. Андрей Дмитриевич ничего на это не сказал, немного помолчал и продолжил разговор так, как будто я ничего не говорил. Больше мы его не перебивали — ни я, ни Ефим. И он говорил все, что думал, все, что хотел сказать. Он был более свободен, чем мы, его гости, потому что свобода — это внутреннее состояние, а не внешние признаки. Он был более свободен, чем его гонители и тюремщики.
Мы уже позавтракали, но сидели еще в кухне за столом. Елена Георгиевна разбирала привезенные нами лекарства и продукты. К моему полному удовлетворению оказалось, что все пришлось ко двору. Ничего лишнего мы не привезли. С тех пор, как Елену Георгиевну задержали в Горьком, добывание продуктов стало трудным делом. Спасало то, что она как инвалид войны была прикреплена к магазину, где снабжали участников и инвалидов Отечественной войны. В этом магазине можно было время от времени купить сливочное масло, мясо. Сыр и там бывал не часто, так что привезенный нами сыр тоже оказался кстати. Пользуясь случаем я спросил:
— Андрей Дмитриевич, Вы какой сыр любите? Андрей Дмитриевич начал перечислять:
— Советский, эдам, швейцарский...
Потом улыбнулся и сказал:
— Я всякий сыр люблю.
Перед тем как встать из-за стола, Андрей Дмитриевич рассказал Ефиму и мне о том, что произошло с ним за те месяцы, что нас к нему не допускали (с мая по ноябрь 1984 г.).
В мае он объявил голодовку, требуя, чтобы Елене Георгиевне было разрешено выехать за границу для лечения. У Елены Георгиевны было очень неблагоприятное сочетание болезней: она была сердечницей и у нее было повышенное внутриглазное давление. Это сочетание неблагоприятно потому, что сердечные лекарства повышают внутриглазное давление, а глазные лекарства понижают давление, но могут вызвать сердечный приступ. Может быть, и наши врачи — кто-то из них — могли справиться с этим «букетом», но Елена Георгиевна и Андрей Дмитриевич с полным основанием опасались вмешательства внешних сил в процесс лечения. Главным требованием своей голодовки Андрей Дмитриевич выдвинул требование, чтобы Елене Георгиевне разрешили поездку за рубеж для лечения.
Его перевезли в больницу и стали насильственно кормить. Насильственное кормление — очень мучительная процедура, но из всех мучительных способов насильственного кормления больничные врачи выбирали наиболее мучительный. Теперь подробности пребывания Сахарова в больнице известны многим. Они описаны самим Андреем Дмитриевичем. Поэтому не буду подробно пересказывать то, что мы услышали от Андрея Дмитриевича. Но мне врезались в память некоторые детали его рассказа. После принудительного кормления у Сахарова, бывало, дрожали руки, и врач пугал его:
— Смотрите, если будете упорствовать и не прекратите голодовку, то заболеете болезнью Паркинсона, и нас, врачей, никто за это не обвинит, потому что болезнь Паркинсона не прививается.
Рассказав об этом, Андрей Дмитриевич не удержался от восклицания:
— Вот мерзавец!
Никогда больше я от него не слышал таких слов ни о ком. Это высказывание звучало очень необычно в устах Андрея Дмитриевича.
Насильственное кормление было так невыносимо, что Андрей Дмитриевич решил прекратить голодовку. И рассказывая нам об этом, он не мог себе простить, что принял такое решение. Он говорил:
— Я предал Люсю. Теперь она будет болеть и здесь ей никто не поможет.
И он был безутешен.
Я сказал, что голодовка — это форма протеста, а не самоубийства, что если бы он не прекратил голодовку, то мог бы погибнуть. И Ефим с этими моими словами согласился. А Андрей Дмитриевич не согласился. Он ничего не сказал, промолчал, но было видно, что он не согласен. И я понял, что он намерен повторить голодовку и на этот раз не уступит, будет голодать до победы или до смерти.
А Елена Георгиевна сказала:
— Он у нас счастливчик. Один раз объявил голодовку и добился того, что Лизу выпустили. Второй раз объявил голодовку (она сказала по какому поводу, но я уже забыл) и тоже добился своего. А здесь нашла коса на камень.
Ефим стал рассказывать о новостях в Отделе. Когда разговор зашел о выборах в Академию и о выдвижении кандидатов от Отдела, Андрей Дмитриевич спросил:
— Линде выдвинули?
И узнав, что не выдвинули, никак на это не отозвался. Тогда я сказал, что мы выдвинули Д.А. Киржница и что хорошо было бы, если бы Андрей Дмитриевич написал письмо в его поддержку. Я знал, что Андрей Дмитриевич был высокого мнения о Д. Киржнице. Но услышав мои слова, Андрей Дмитриевич посмотрел на меня и ничего не ответил. Это был ответ, который я понял с большим запозданием, несколько лет спустя. И мне стало задним числом неудобно, что я тогда завел этот разговор. Андрея Дмитриевича не выпускали из Горького, он не мог принимать участие в собраниях Академии наук, и Академия смирилась с этим. Ему даже не присылали приглашений на сессии Отделения ядерной физики, членом которого он состоял, и на общие собрания Академии. Его протесты оставались без ответа. Участвовать в обсуждении академических дел как полноправный академик он не мог, а любой другой способ участия был несовместим с его достоинством. Но допустим, что Андрей Дмитриевич пренебрег бы этими соображениями и написал бы письмо в Академию со своими соображениями относительно выборов. Тогда на выступления в защиту Сахарова академические авторитеты возражали бы так: «Это неправда, что Сахаров не имеет возможности принимать участие в работе Академии. У него такая возможность есть, и он ее использует. Вот недавно он написал письмо, обращение к членам Академии, где высказал свои мысли и пожелания в связи с выборами. И его соображения были приняты во внимание». Как говорят в Одессе, «здоровье — это такая вещь: или оно есть, или его нет». То же самое можно сказать и об участии в делах Академии.
После возвращения в Москву на первых же выборах в Академию Андрей Дмитриевич активно высказался в поддержку Д.А. Киржница, и его мнение существенно определило результат выборов — Киржниц был вполне заслуженно избран членом-корреспондентом Академии наук.
Но возвращение Сахаровых в Москву было еще впереди и мало кто мог его предсказать. Не было видно никаких признаков грядущего триумфального возвращения. Наоборот, все указывало на то, что ссылка Сахарова в Горький продлится еще долго, если только его не сошлют еще дальше на восток. И я тогда, помню, сказал Андрею Дмитриевичу и Елене Георгиевне, что горьковская ссылка — это надолго, что нельзя ожидать скорого возвращения, нельзя жить на чемоданах, надо привыкнуть к мысли, что им долго придется жить и работать в Горьком. Они выслушали молча эти слова и никак не комментировали, но потом я узнал, что они и сами так думали и не исключали, что и жить, и умереть придется в Горьком.
Из-за разговоров завтрак затянулся, мы встали из-за стола уже в одиннадцатом часу. Поблагодарили хозяйку и пошли в большую комнату, где Андрей Дмитриевич сел за круглый стол, мы сели напротив, и начались научные обсуждения.
Андрей Дмитриевич с жадностью и величайшим интересом выслушивал всю ту информацию, которую привез Ефим. Разговор шел о наиболее существенных работах в тех областях, которые были интересны Андрею Дмитриевичу. Андрей Дмитриевич задавал много вопросов, комментировал, спорил. Потом Е. Фрадкин стал рассказывать о своих работах. Андрей Дмитриевич и тут не был пассивным слушателем. Стараясь уяснить постановку задачи, он засыпал Ефима вопросами. Разъяснения Ефима его не удовлетворяли. Ефим несколько раз хотел перейти от слов к формулам, вынимал ручку, придвигал к себе чистый лист бумаги. Он надеялся, что формулы будут для Андрея Дмитриевича убедительнее слов. Но Сахаров каждый раз говорил:
— Погодите, Фима!
И задавал новые вопросы, высказывал новые возражения. Наконец, Ефим взмолился: — Андрей Дмитриевич, давайте я вам формулу напишу, тогда все станет ясно.
— Нет, Фима,— возразил Андрей Дмитриевич,— вы мне на словах растолкуйте постановку задачи. Может быть, я после этого на ваши формулы и смотреть не захочу. Теоретическая физика — очень обширная наука, и те, кто работает в разных ее областях, не всегда понимают друг друга. Мои интересы были довольно далеки от тех проблем, которые с таким жаром обсуждали Е. Фрадкин и А.Д. Сахаров. Сначала я еще мог следить за их разговором, задал несколько вопросов, но потом умолк, поняв, что своими вопросами — вопросами невежды — мешаю работать специалистам.
Андрей Дмитриевич и Ефим в конце концов все выяснили «на словах», пришли к согласию, и Ефим стал выписывать формулы — всего несколько строчек, потому что Андрею Дмитриевичу все было ясно и без формул. Ефим писал и говорил, а Андрей Дмитриевич слушал и молчал.
Потом Ефим стал рассказывать о другой работе, и спор возобновился. Точнее говоря, это был не спор, а дискуссия, обсуждение. Ефим с великим вниманием выслушивал все замечания Андрея Дмитриевича, и было видно, что эти замечания для Ефима столь же важны, сколь для Андрея Дмитриевича было важно узнать новости, хотя бы на короткое время пообщаться со знатоком.
Несколько часов продолжалась беседа, а Андрей Дмитриевич был все так же ненасытен. Ефим устал, или сделал вид, что устал, и обсуждения были прерваны на короткое время. Настала моя очередь. Андрей Дмитриевич спросил меня, чем я теперь занимаюсь. Я ему рассказал. Рассказ был короткий, Андрей Дмитриевич слушал, не перебивая и не задавая вопросов — мне казалось, что ему было неинтересно, а когда я закончил, вежливо меня похвалил, сказав:
— Оказывается, и в этой области можно сделать нечто интересное.
И снова начались обсуждения с Е. Фрадкиным. Вскоре, однако, обсуждения были прерваны Еленой Георгиевной. Она позвала нас обедать и не допускающим возражений голосом сказала:
— А после обеда Андрей Дмитриевич ляжет на час отдыхать.
Мы пошли на кухню. Стол был накрыт, на столе стояла бутылка водки, закуска. На плите дымились кастрюли.
Выпили мы за возвращение. Я сказал:
— Сейчас не видно никаких признаков, дающих надежду на ваше возвращение. Но давайте выпьем именно за ваше возвращение в Москву.
Хорошо известно, что Андрей Дмитриевич не пьет, но мне кажется, что он в тот раз пригубил.
За обедом Елена Георгиевна рассказала о некоторых подробностях их жизни в Горьком. Жили они в полной изоляции, в квартиру разрешалось входить только работницам почты для доставки писем. Елена Георгиевна похвалила их, сказав:
— Хорошие женщины, симпатичные. К Новому году я им подарки подарю. Я ту ветчину в банке, которую Боря Биргер прислал, разделю, часть себе оставлю, а остальное — им.
Больше никто в квартиру Сахаровых не допускался.
— А когда мы едем в машине по городу, иногда кто-нибудь голосует, просят подвезти. Особенно часто это бывает, когда мы едем с рынка. Подходит старушка и просит подвезти. Мы не можем отказывать, берем ее в машину. Но буквально через десять-двадцать метров машину останавливают и бабушку вытаскивают.
Рассказав об этом, Елена Георгиевна добавила:
— А вы знаете, какие у них руки?
Она знала. И те старушки, которых вытаскивали из машины Сахарова, тоже знали.
Еще Елена Георгиевна рассказала, что в последний свой приезд в Горький она была одета в легкое платье. Ее не выпустили обратно в Москву. И вот уже зима пришла, у нее нет теплых вещей, не в чем выйти на улицу. Теплые вещи остались в московской квартире, ключ от квартиры есть у Гали Евтушенко, та могла бы взять теплые вещи и прислать в Горький. Но у дверей московской квартиры стоит милиционер и никого не пускает.
Мы с Ефимом обещали помочь, добиться разрешения, взять в квартире зимнюю одежду и прислать ей.
После обеда еще немножко поговорили.
Андрей Дмитриевич спросил, читали ли мы книгу «ЦРУ против СССР». В этой книге немало грязи было вылито на Андрея Дмитриевича и еще больше на Елену Георгиевну. И эта самая грязная часть книги была еще перепечатана в журналах «Смена», «Человек и закон» и, наверное, еще в других массовых журналах. Мы стали считать, во скольких экземплярах в общей сложности размножена эта клевета. Получалось несколько миллионов.
— А вы знаете, что автор этой книги приехал в Горький, пришел к нам домой и хотел со мной побеседовать? — спросил Андрей Дмитриевич. — Я ему сказал, что готов с ним говорить, если он прежде попросит прощения у Елены Георгиевны за ту клевету, которую на нее возвел. Он на это ответил: «Какая клевета? Никакой клеветы не было, я писал правду. Если вы считаете, что это — клевета, можете подавать на меня в суд. Мне в прокуратуре сказали, что меня поддержат». И тогда я ударил его по физиономии.
Хотя мы с Ефимом полностью одобрили действия Андрея Дмитриевича, мне все же трудно было представить себе, что такой добрый человек, как Андрей Дмитриевич, может кому-то дать в морду. А что он был добрый человек — это было видно сразу, с первого взгляда, и самое поразительное, что он и в тяжелейших условиях горьковской ссылки не озлобился, сохранил свою добpоту.
Я спросил:
— Андрей Дмитриевич, вы добрый человек. Вы, наверное, потрогали ладошкой его щеку, а потом еще и угрызались, переживали. Или вы ему хорошо врезали, как вы можете?
А он мог хорошо врезать, он был высокий и широкоплечий.
Андрей Дмитриевич улыбнулся серьезной своей улыбкой и сказал:
— Это было нечто среднее. Дело в том, что он втянул голову в плечи и закрыл лицо руками.
На этом месте Елена Георгиевна прервала нашу беседу и отправила Андрея Дмитриевича отдыхать.
— Вы тоже можете прилечь, — сказала она, указав нам место, и принесла по одеялу, а сама ушла возиться на кухню.
Мы с Ефимом прилегли, но нам не спалось, и мы быстро встали. Ефим стал читать, а я вышел на кухню к Елене Георгиевне. Как бы продолжая прерванный разговор, она сказала:
— Эта книга мне стоила инфаркта.
Стал я говорить ей в утешение, что такую грязную книгу и читать не следовало, а уж расстраиваться из-за этого и совсем глупо. Все это, конечно, было правильно, но я понимал, что это слабое утешение.
Еще Елена Георгиевна показала мне те записки, которые писал ей Андрей Дмитриевич из больницы. За несколько месяцев она получила всего пять записок. Записки вручал следователь, который вел допросы по ее судебному делу («шил дело»). Ясно, что это была лишь малая часть тех посланий, которые написал Андрей Дмитриевич. Все написанное проходило строгую цензуру, и большинство записок не дошло до адресата. Надеюсь, что арестованные записки не пропали и когда-нибудь будут возвращены Елене Георгиевне вместе с другими материалами, изъятыми в Горьком у Сахарова.
По немногим запискам, полученным из больницы, Елена Георгиевна смогла, вопреки цензуре, узнать о том, что у Андрея Дмитриевича в больнице произошло нарушение мозгового кровообращения — или инсульт, или спазм мозговых сосудов. Определить этот факт помог Елене Георгиевне ее врачебный опыт. Дело в том, что в результате такого заболевания человек начинает делать в письме характерные описки. Цензор не придал им никакого значения и пропустил письма, а для Елены Георгиевны эти описки были признаками заболевания. Потом уже выяснилось, после возвращения Андрея Дмитриевича из больницы, что нарушение мозгового кровообращения было вызвано насильственным кормлением.
Я видел эти характерные описки — повторение букв в слове. Например там, где надо было писать букву «к», Андрей Дмитриевич ставил «кк».
Встал Андрей Дмитриевич, вышел к нам и передал мне листок бумаги с отчетом о своей работе за истекающий 1984 г. Еще с утра, в первые минуты после приезда, я ему передал просьбу нашего заместителя заведующего Отделом Игоря Дремина прислать отчет. Он не забыл и, как поднялся после отдыха, так сразу и написал.
Мы пошли на кухню пить чай. К чаю был пирог, испеченный моей женой Наташей. Мне удалось довезти его в целости и сохранности. Хозяйка похвалила пирог, и я был очень рад этому.
Елена Георгиевна рассказала, как проходил суд над ней. Заранее было ясно, что ее осудят. Один из свидетелей обвинения показал, что в беседе с ним Елена Георгиевна сказала: «Скоро уезжает из СССР генерал Григоренко, и он увезет с собой собранные мной антисоветские материалы». На вопрос адвоката, когда происходил этот разговор, свидетель назвал число, и оказалось, что генерал улетел из СССР раньше, до разговора, и, следовательно, не могла Елена Георгиевна сказать того, что ей приписывал свидетель.
— Прокурор говорит: «Свидетель, вспомните точнее дату». А тот уперся и не хочет менять показания. Как договорились, так он и твердит. И все равно, несмотря на явную несостоятельность, его показания включили в обвинительное заключение.
Суд вынес приговор: пять лет ссылки. Была подана апелляция в Верховный суд РСФСР. Выездное заседание Верховного суда в Горьком рассмотрело апелляцию и оставило приговор без изменений.
— Верховный суд приехал в Горький, чтобы я не могла приехать в Москву, — сказала Елена Георгиевна.
Приговор гласил: пять лет ссылки. Но место ссылки еще предстояло определить. Андрей Дмитриевич и Елена Георгиевна опасались, что их могут разлучить. Наконец, Елену Георгиевну вызвали в Горьковское управление КГБ, и чиновник объявил ей, что место ссылки определено по адресу: Горький, проспект Гагарина, тот самый дом и та самая квартира.
— Камень упал с души, — сказала Елена Георгиевна. — А чиновнику я говорю: почему вы меня на пять лет привязываете к одному месту? Может быть, мы через год разведемся. Как же мне потом жить четыре года в одной квартире с чужим человеком? Чиновник стукнул кулаком по столу и закричал: «Подпишете или нет?» Я, очень довольная, подписала.
После чая опять начались обсуждения. Ефим рассказывал, Андрей Дмитриевич расспрашивал, спорил, соглашался, потом сам рассказывал. Я мало что понимал и быстро потерял интерес к их беседе. На столе лежала биография Эйнштейна, написанная Абрагамом Пайсом. С разрешения Андрея Дмитриевича я взял ее и стал просматривать. Книга была издана в США незадолго перед тем, и у нас еще была редкостью.
— Интересная книга, — сказал Андрей Дмитриевич, — если хотите, я вам дам ее почитать.
— Вы ее уже прочли? — спросил я его.
— Не до конца.
После такого ответа я не мог забрать книгу, оставил ее в Горьком. Но для меня этот незначительный случай стал еще одним примером душевной щедрости Андрея Дмитриевича. Он читал интересную книгу, но охотно предложил ее другому, увидев проявленный интерес. И ведь он не знал (и никто тогда не знал), когда в следующий раз приедут теоретики, и приедут ли вообще, то есть не знал, вернется ли книга. Еще на столе лежал программируемый калькулятор фирмы Хьюлетт-Паккард. Это был подарок Сахарову от американских математиков. Несмотря на малые размеры, эта вычислительная машинка обладала довольно большими возможностями. Pуководство к пользованию этой машинкой представляет собой довольно толстую книгу (несколько сот страниц). Без руководства, как я думал, этой машинкой овладеть невозможно. Но я нигде поблизости не видел руководства. В один из кратких перерывов я спросил у Андрея Дмитриевича, если ли у него руководство.
— Есть, а зачем оно нужно? — сказал Андрей Дмитриевич. — Свою голову надо иметь.
Пока я переваривал этот поразительный ответ, Андрей Дмитриевич и Ефим возвратились к обсуждению.
Через некоторое время я посмотрел на часы и увидел, что скоро нам с Ефимом пора будет собираться в обратный путь и ехать на вокзал. Но Ефим и Андрей Дмитриевич продолжали обсуждение. Они разговаривали на бумаге. Андрей Дмитриевич писал уже не формулы, а слова. Ефим отвечал либо кивком головы, либо жестом, либо тоже что-то писал. Как раз в тот момент, когда я поглядел, Андрей Дмитриевич дописал большими буквами очередную фразу, я ее прочел: «Скажите Боре». Боря — это я. Я все понял и вышел из комнаты, чтобы не мешать их разговору. В кухне Елена Георгиевна уже накрывала на стол для ужина. Надо было спешить. Мы почти не разговаривали. Елена Георгиевна, наверное, думала о том, чем кончатся переговоры Андрея Дмитриевича с Ефимом, повезем ли мы письмо. Через несколько минут молчания Елена Георгиевна сказала:
— Боря, сколько мы вам должны за продукты?
Мне очень не хотелось брать у нее деньги, но я знал, что нас подслушивают, и мне не хотелось, чтобы эти «наблюдатели» знали о моем отношении к семье Сахаровых. Поэтому я назвал первую сумму, которая мне пришла в голову, сказав:
— Десять рублей.
Елена Георгиевна немедленно отдала мне десятку.
Через несколько минут вошли в кухню Андрей Дмитриевич и Ефим. Мы быстро поели и стали одеваться — мы с Ефимом и Андрей Дмитриевич, он хотел нас проводить до автобусной остановки. В прихожей на полу стояла сумка-термос, в которой мы привезли продукты. Сумка была пуста, если не считать, что на дне ее была постлана газета, а под газетой было положено письмо. Андрей Дмитриевич поднял сумку, держа ее руками за концы ремня вблизи от точек закрепления. Глядя мне прямо в глаза, он протянул мне эту сумку, как вручают награду. Я тоже взял сумку двумя руками и повесил ее на плечо. Мы попрощались с Еленой Георгиевной и вышли на улицу. Какие-то тени метнулись в темноте перед подъездом. Мы выбрались на проспект Гагарина. Проспект в этот вечерний час был пустой и безлюдный. Ни людей, ни машин, только одна черная «Волга» стояла у обочины. Мы пошли к остановке. Сpазу же «Волга» тpонулась с места и медленно поехала вслед за нами, не отставая и не обгоняя. Мы подошли к остановке, и почти сразу же показался автобус. Андpей Дмитpиевич попpощался с нами. Войдя в пустой автобус, мы оглянулись и увидели сутулую спину Сахарова.
Ефим сел у окна, я — рядом, ближе к проходу. Сумку-термос поставил в проходе рядом с нашим сидением. Портфель держал на коленях, и Ефим свой портфель поставил на колени перед собой.
В пути автобус постепенно наполнялся. На следующей остановке вошла шумная компания — четыре или пять молодых и плечистых парней. Они сели по другую сторону прохода рядом с нами. Парни смеялись, шутили, не обращая на нас внимания, и только изредка поглядывали на нас. Может быть, они за нами следили, а может быть и нет.
Мысли у меня были самые неутешительные. Я видел, как огромная тупая безликая сила всей своей мощью обрушивается на великого физика, великого гражданина, великого человека и украшение человечества. То, что происходило, создавало впечатление полнейшей безнадежности. Восхищение, которое внушал Андрей Дмитриевич, смешивалось с чувством боли за него и ощущением, что в будущем легче не будет.
Мои товарищи, которые раньше ездили к Андрею Дмитриевичу, рассказывали мне, что уезжали от Сахарова потрясенные и подавленные. В Горьком живет и работает прекрасный физик и прекрасный человек Михаил Адольфович Миллер. Многие сотрудники нашего отдела — его друзья. Так вот те из них, кто ездил к Сахарову, вечером, распрощавшись с Андреем Дмитриевичем, по дороге на вокзал шли в гости к Мише Миллеру, предварительно купив бутылку водки. Посидеть с хорошим человеком, выпить и погоревать вместе — это приносило некоторое облегчение. Мы тоже собирались перед отъездом зайти к Миллеру. Утром я ему позвонил из Института химии, где мы отмечали командировки, он нас ждал вечером. Но мы задержались у Андрея Дмитриевича и времени у нас было в обрез. Мы уже не успевали к Миллеру.
Ефим прервал молчание.
— Я ему рассказал одну свою работу. Эту работу я докладывал на всесоюзной конференции, а потом на международной. Мало кто понял; можно сказать, что никто не понял. А он сразу понял и оценил.
— А ты слышал, что он сказал про калькулятор? Что ему руководство не нужно? — сказал я в свою очеpедь.
И нам стало немного легче. Мы опять замолчали, перебирая в памяти подробности прошедшего дня.
Это было великое утешение, что Сахаров остался Сахаровым. Несмотря на все принятые меры.
С вокзала я еще успел позвонить Миллеру и попрощаться с ним.
В Москву мы тоже ехали в двухместном купе спального вагона. На обратном пути почти не разговаривали, лежали большую часть ночи без сна, ворочаясь на своих диванах.
Когда мы вышли из поезда в Москве, Ефим сказал: — Нужно отвезти и отдать сумку-термос.
— Ефим, я это сделаю, я рядом живу.
— Нет, давай прямо с вокзала отвезем.
Мы взяли такси и прежде всего завезли сумку. Я передал сумку хозяевам, и мы с Ефимом распрощались.
Всю дорогу я боялся. Сначала боялся, что мы попадемся с письмом, и оно не дойдет до адресата. Потом, когда мы письмо довезли и благополучно передали, боялся, что это как-нибудь станет известно, и будут нам дополнительные неприятности. А чего боялся? Ведь ничего мы плохого не сделали. Никаких секретов, составляющих государственную тайну, в письме не было и быть не могло. Тому, кто хоть немного знал Андрея Дмитриевича, такая мысль никогда бы не могла прийти в голову. А было в этом письме то, о чем многие и многие люди хотели знать и должны были знать, но не знали, потому что от них это скрывали — описание бедственной жизни двух свободных людей в условиях несвободы и беззакония. Это не мы с Ефимом плохо поступали, а те, кто беззаконно заточили великого человека в черный ящик. Так я думал в свое оправдание, но все равно боялся, хотя и тени сомнения у меня не было в том, что мы поступили правильно.
На следующий день мы встретились в Отделе.
— Ефим, — сказал я, — мы с тобой вчера привезли письмо.
Ефим молчал.
— Что ты молчишь? Андрей Дмитриевич сказал: «Скажите Боре». Я видел.
Ефим еще помолчал, а потом произнес:
— Да, я хотел тебе сказать, но не сейчас. Потом.
— Почему потом?
— Чтобы не вмешивать тебя в это дело. Если будет шум, имей в виду: ты тут ни при чем. Я за все отвечаю.
— Все-таки надо было сразу сказать.
— А зачем?
— Мы бы застраховались. Мало ли что могло случиться.
— Ничего не случилось. Но, на всякий случай, ты ничего не знаешь.
Молодец Ефим и умница. Но все-таки, мне кажется, было бы лучше, если бы он обо всем сказал с самого начала.
В первые дни после возвращения ко мне подходили многие люди и расспрашивали меня об Андрее Дмитриевиче. Я подробно отвечал. Я и сам до этого расспрашивал всех, кто ездил к Андрею Дмитриевичу. Меня интересовала любая подробность. Но я заметил, что люди, побывавшие в Горьком у Андрея Дмитриевича, предпочитали об этом не рассказывать. Из них приходилось буквально клещами вытягивать подробности. Побывав в Горьком, я понял, как мне казалось, причину такой немногословности. Тяжело было обо всем этом говорить. Но для себя решил, что надо обо всем рассказывать, как можно подробнее. Так и рассказывал. Михаил Львович Левин, давний друг и университетский товарищ Андрея Дмитриевича, пришел ко мне домой, и я ему все рассказал почти так же подробно, как это все здесь написано. В коридоре отдела подошел ко мне Борис Львович Альтшулер, физик-теоретик, уволенный с работы за свою правозащитную деятельность и уже несколько лет работавший дворником. На его исхудавшем лице горели глаза, а в глазах горел вопрос. Я ему все подробно рассказал. И другим, всем, кто интересовался, сообщал все, что знал. Но боюсь, что информация моя против воли получалась слишком оптимистической. Я не отдавал себе отчет в том, насколько трудна и тяжела была жизнь Андрея Дмитриевича и Елены Георгиевны в чужом городе, в полной изоляции от родных, близких, друзей и вообще от человеческих контактов. Я все это видел и про это говорил, когда меня расспрашивали, но до конца не прочувствовал. Сытый голодного не разумеет. Миша Левин сам сидел в свое время и лучше меня видел многое, о чем я ему рассказывал. Боря Альтшулер тоже мог многое увидеть такое, чего я не разглядел. Но сам я стал это лучше понимать лишь позднее. Главным для меня тогда было одно: Андрей Дмитриевич остался Андреем Дмитриевичем. А коль скоро это было так, то еще было на что надеяться.
Шесть лет прошло с того дня, о котором я рассказал. За шесть лет я мог что-то забыть, о чем-то написать не так, как было на самом деле, а так, как мне представляется сегодня, шесть лет спустя. Когда я вернулся из Горького в ноябре 1984 г., я все подробно рассказал Наташе, моей жене. И теперь, записав свои воспоминания, я дал их прочесть Наташе, попросив ее посмотреть, не забыл ли я чего-то существенного и не расходится ли то, что я теперь написал, с тем, что я тогда рассказывал. Женская память надежнее.
Она прочла и сказала:
— Мне кажется, что в основном все согласуется. Но у тебя получилось нечто вроде спокойного деловитого повествования. А ведь, я помню, ты приехал из Горького совершенно убитый и потом долго ходил как в воду опущенный.
Может быть, Наташа права, и повествование мое может показаться спокойным и деловитым. Но если даже у читателя и возникает такое впечатление, то у меня, когда я вспоминал и записывал события того дня, снова болело сердце и снова подступало ко мне ощущение беды, несправедливости и безнадежности, сейчас как и тогда. Я решил не писать о своих переживаниях и об отношении к происходящему, а записать то, что было, и по возможности ничего не упустить, потому что, если речь идет о встрече с Сахаровым, даже о самой мимолетной встрече, то тут каждая подробность важна. А мои переживания, мое отношение к тому, что я видел и слышал — это читателю уже не так интересно, об этом, как говорится, надо писать в автобиографии.
Опубликовано в «Литературной газете», 12 декабря 1990 г. к первой годовщине со дня смерти А. Д. Сахарова.
Это как наваждение. Никак не могу привыкнуть, что книга живет сама по себе. Стоит на полке. Лежит на столе. У нее немного загнулся верхний угол обложки, и я, проходя мимо, машинально прижимаю его ладонью, чтобы выровнять. Вздрагиваю, увидев, как кто-то деловито укладывает книгу в «дипломат».
Почти каждый день кто-нибудь мне звонит или пишет. Желая внести коррективы — не так сказал, не так было, кого-то обидел, о ком-то забыл. Ладно, когда это касается дат, неправильно написанных фамилий или каких-то названий. Чаще всего — дотошные указания, когда какое ведомство у нас в стране как называлось, все эти бесконечные ОГПУ, НКВД, МВД и КГБ, наркоматы, министерства, главки, как будто от переименований менялась их суть. И я сама неоднократно просила и прошу сообщать мне обо всех неточностях, чтобы в будущем книгу от них очистить. Но предлагают свое толкование, свое видение людей, событий, отношений. Нечто вроде «закрыть, слегка почистить, а потом опять открыть». Как будто для этого недостаточно уже появившихся воспоминаний и тех, которые готовятся к печати, — там Андрей то с юности больной, то укрывающийся со мной от допросов в больнице, то серенький, то беленький, да еще часто похожий на авторов воспоминаний. У кого-то Андрей в сороковые или пятидесятые годы читает (вслух, наизусть, при людях) Ахматову и Пастернака. Да не было этого! Это автор воспоминаний любил и читал, а не Андрей. И ничего худого нет в его рассказе про Андрея, только не про него реального это, а очередная легенда. Ахматову (кроме «Реквиема», который ему давал Зельдович) Андрей впервые читал в начале 1971 года. Я (неисправимая «ахматовка») дала ему «Бег времени». Побоялась дать американский двухтомник, потому что книги у него в доме пропадали. Дала, потому что в случайном разговоре поняла, что для него Ахматова — терра инкогнита. Он долго держал книгу, а возвращая, сказал, что кому-то из его дочерей Ахматова не понравилась. И я тогда не поняла — был ли это упрек мне или сожаление о них. Пастернака Андрей узнал тоже много позже, чем пишут о нем.
В 1983-м или начале 1984 года я привезла в Горький пластинку — Пастернак читает свои стихи. Андрей без конца ее слушал, особенно «Август». Однажды я услышала, как он (я что-то делаю в одной комнате, он — в другой) читает: «Я вспомнил, по какому поводу Слегка увлажнена подушка. Мне снилось, что ко мне на проводы...» Горьковский пронзительный ветер, завывающий за темным стеклом окна. Голос Андрея за стеной. И острое чувство страха за него. Страха потери... «Отчего, почему на глазах слезинки...» — спросил-сказал Андрей за вечерним чаем. Ответила, что от счастья. Такое же было в ясный майский день — 25-е, весна 1978 года — время, когда я уговаривала Андрея начать писать «Воспоминания». Мы шли на день рождения к моей тете. Из большинства нашей родни она ни в какие годы — ни в тридцать седьмые, ни в Андреевы — не прерывала дружбы с нами, и Андрей пользовался ее особой симпатией. Мы подымались по лестнице. Андрей шел впереди. В какой-то момент свет, падающий из окна и через лестничный пролет, отделил его от меня. Он стал уходить на свет. Туда... Высокий. Еще совсем не сутулый. В зеленоватом костюме... Теперь я вижу это во сне.
Первое время меня удивляло, когда в некоторых замечаниях сквозило желание подправить книгу. Как будто новорожденному хотят вставить чужие зубы или перекрасить волосы, когда он еще не дорос до возрастного камуфляжа. А сейчас думаю, что ворчала зря. Естественно, что у каждого свое прочтение книги. Один на картине видит неправильно положенный мазок и слегка прикрывает ладонью нос, чтобы не чувствовать запах краски. Другой — бескрайнее небо, а ветер, колышущий поле ржи под ним, ощущает своей кожей. Да что — один, другой. Когда-то на выставке я радовалась буйству красок, а однажды в том же зале меня мутило от запаха олифы, на которой их размешивают. Краски те же, картины не хуже, я — другая. В свободный день в Париже не пошла в Лувр (самоотговорки нашлись — ноги болят, сердце...). Боялась себя другой — вдруг там тоже начнет подташнивать. И, сидя в кафе около Тюильри, внезапно поняла, что меня впервые в жизни раздражают голоса людей. Когда Андрей книгу вынашивал, писал, восстанавливал, я тоже была другая, не сегодняшняя. Что-то казалось преходящим, заслонялось его и моей неуверенностью (у него апатия, у меня злость), что книга когда-нибудь будет. Но она есть, и сама вызывает из памяти многое, что стало для меня важным теперь, какие-то ассоциации, взаимосвязи, понятные, возможно, только мне. А стороннему читателю все это может показаться случайным, лишним.
Говорят: напиши о книге. О книге Андрея Дмитриевича Сахарова «Воспоминания». Но я так даже произношу с трудом. А писать... У меня нет дистанции, нет желания, чтобы отстраниться и попытаться взглянуть со стороны. Себя я ощущаю внутри этой книги, а ее — как ребенка, моими усилиями появившегося на свет, мною пестованного, выхаживаемого во время болезни, спасаемого от темных сил и чудом уцелевшего. Может показаться, что я что-то преувеличиваю. Но я говорю не о реальной работе, которую делала в те годы, когда Сахаров писал книгу, а о своем отношении к ней. Конечно, я вижу, что книга написана неровно, иногда чуть конспективно и сухо. Те главы, которые я про себя называю физическими, могут кому-то показаться необязательными, хотя в жизни Андрея Дмитриевича не было дня, чтобы он не думал о науке, и бывало, что физика отодвигала на задний план все остальное. Часто мне не хватает более четких характеристик — может, потому, что я их слышала от него. Временами меня настораживает некая сглаженность, почти нарочитая бесконфликтность и излишняя серьезность там, где ее, на мой взгляд, могло и не быть. А в двух-трех случаях, когда речь идет о людях, к которым он питал теплые чувства, позже сменившиеся отчужденностью и разочарованием, прорывается обида.
Но все это для меня перекрывается тем, что в книге на всем протяжении ее, от первой до последней строки, присутствует абсолютная авторская честность. «Про» и «контра» в оценке своих мыслей, решений, поступков. Не рефлексия, не закомплексованность, так свойственные людям двадцатого века, а какая-то необычайная способность трезво и даже спокойно судить самого себя, вроде как видеть изнутри и снаружи. И еще — голос! Я говорю «голос», хотя конечно же знаю, что книга — не фонограмма. Верьте не верьте — в книге звучит голос Андрея. И меня бесконечно радует, что уже несколько друзей, прочтя, говорили именно о голосе.
В авторском предисловии написано, что книга начата летом 1978 года. В конце книги стоит дата — 15 февраля 1983 года. Формально это так, а глубинно и по существу — нет. Но, чтобы объяснить эту двойственность, мне надо начать издалека. В сентябре 1971 года мы летели в Ленинград. Когда-то Андрей был там один день, а для меня Ленинград был вторым домом. Впервые летели вместе. И в самолете договорились, что никогда не будем летать или ездить поодиночке. Но жизнь постоянно разрушала этот договор. Сколько их у нас было — вынужденных и трагических разлук!
В августе 1975 года я уезжала в Сиену для глазной операции. Мы предполагали, что на два месяца. Так надолго мы еще не расставались, и Андрей решил, что он будет вести дневник для меня. Но мы ошиблись в сроках. Андрею дали Нобелевскую премию Мира — «тридцать сребреников», как тогда писали советские газеты. Власти не разрешили ему поехать в Норвегию. И я, толком не закончив лечения, из Италии полетела в Осло для участия в церемонии как его представитель. Вернулась я только в декабре. И перед новым, 1976 годом читала толстую тетрадь, которую Андрей исписал за четыре месяца.
Закрыв ее, я ощутила сожаление от того, что она так коротка. Сожаление почти сразу переросло в обиду на то, что Андрей не вел дневника подростком, студентом, в молодости, всю последующую жизнь. Первый дневник в пятьдесят четыре года — как-то даже странно! Обида никому не была адресована, но я высказала ее ему вместе с благодарностью. И теперь уже трудно вспомнить, чего было больше. Я только помню, что Андрюша в ночной электричке доказывал, что если дневники всю жизнь ведут Лев Толстой или Достоевский, то это кому-то нужно, а все остальные — от чувства неполноценности. И то ли шутя, то ли всерьез сказал и повторял не раз потом, что он от комплексов избавился в августе 1971 года. Однако что-то в этой работе ему понравилось, потому что он не только вел дневник во все наши разлуки, но иногда брался за него, когда мы были вместе. Записки делал обычно уже ночью и сразу приносил мне в постель тетрадь, чтобы я прочла. А иногда просил вписать что-то, им пропущенное. Однажды, когда мне очень хотелось спать, я сказала, что это непорядок – ему давать мне свой дневник, а мне его читать. Дневник пишется для самого себя. Андрей ответил: «Ты — это я». Эти слова Юрий Олеша когда-то сказал своей жене.
В 1977 году у нас была вторая длительная разлука. Я опять была в Италии, где мне снова делали глазную операцию. По возвращении меня ждала опять почему-то синяя тетрадь. При чтении я поняла, что бессмысленно огорчаться отсутствием дневников за ту жизнь, которую Андрей прожил без меня, а надо, чтобы он написал о ней. Кому надо? Этот вопрос у меня не возникал. Я до странности эгоцентрически полагала тогда, что это надо только мне. И почти в такой форме высказала эту мысль Андрею. Он возражал, ссылаясь на постоянный цейтнот, на то, что я и в обычной нашей жизни сижу за машинкой за полночь, а если он свяжется с книгой, буду сидеть всю ночь. Но главным его контраргументом было, что я и так все знаю. Я доказывала, что, как любой человек, могу забыть. Он говорил, что у меня хорошая память. Я отвечала, что могу умереть раньше его, а он к тому времени все забудет, потому что станет безнадежным склеротиком. Он уверял, что умрет раньше — в семьдесят два года. Он это часто повторял в разные годы, что умрет в том же возрасте, в каком умер его отец. И мне странно, что он оказался неправ: ведь было бы у него еще три года — целая вечность.
О книге мы спорили то серьезно, то шутя, много раз, но я уже замечала, что Андрей сам возвращается к этой теме, правда совсем с другой стороны, уверяя, что книгу должна писать я. Или предлагает писать вдвоем; например, год 35-й — что было в его жизни, пишет он, потом о том же времени — я. И в конце главы рассмотреть проблему, относящуюся к теории вероятности — почему мы не встретились на Тверском бульваре в тот год. Тогда я назвала эту идею слоеным пирогом и двуспальным собранием сочинений. Первое определение было мое. Второе я украла у Виктора Шкловского, который однажды при мне так назвал какое-то совместное сочинение Эльзы Триоле и Луи Арагона. Я припомнила слова мамы одной из моих школьных подружек. Это было во времена, когда готовили на примусе, который (может, теперь это не все знают) заправлялся керосином. Однажды она обедала в гостях и на вопрос хозяйки, каков суп (в который, видимо, случайно попал керосин), ответила, что любит, чтобы было «суп отдельно — керосин отдельно».
Я спорила с ним, что моя жизнь никому не интересна, а у него судьба уникальная. В одном из споров я впервые поняла, что если он напишет книгу, то уж никак не для меня одной. И, может, это будет одно из самых нужных дел его жизни. Но к этому времени было видно, что Андрей уже ведет арьергардные бои. Споры и уговоры за эту книгу длились несравнимо дольше, чем уговоры написать открытое письмо сенатору Бакли, из которого родилась книга «О стране и мире», и чем совсем недолгий спор о том, чтобы написать открытое письмо доктору Сиднею Дреллу. Все дебаты велись на бумаге, с закрытым ртом — это было в Горьком, где нас «обслуживала», наверно, целая рота самых лучших «слухачей» Советского Союза.
Лето 1978 года было чуть менее загруженным, чем всегда, и Андрей начал писать. К сентябрю написал первые главы. В конце ноября 1978 года в доме на улице Чкалова были украдены рукопись и мои перепечатки. Вместе с ними исчезли еще какие-то бумаги и несколько вещей — старая куртка Андрея, мамин халат, еще что-то — наивный маскировочный маневр службы безопасности. С этого момента параллельно с работой над книгой начал разворачиваться детективный сюжет. Когда-то я смотрела итальянский фильм, который назывался «Полицейские и воры». В нашем детективе полицейские были одновременно и ворами. И если кому-то придет в голову идея сделать фильм, то его надо назвать «Полицейские-воры и автор со своей женой». Началась война КГБ с книгой и наша битва за книгу. Часто, когда удавалось переправить очередной кусок рукописи на Запад, я сообщала об этом Андрею не на бумаге, а вслух лозунгом времен второй мировой войны: «Наше дело правое — враг будет разбит». А когда не получалось, то словами песни того же времени: «Идет война народная, священная война...» — так мы шутили, но порой было не до шуток.
Когда у Андрея украли в зубоврачебной поликлинике сумку с рукописью, дневниками и другими документами, я была в Москве. Вечером 13 марта 1981 года он встречал меня на вокзале в Горьком. Какой-то растерянный, с запавшими глазами, осунувшийся. Первые его слова были: «Люсенька, ее украли». Я не поняла и спросила: «Кого?» — «Сумку». Говорил он так взволнованно, что я подумала: украли только что — здесь, на вокзале. Он казался мне больным и физически от этой утраты, и в первый день я не решилась ему возражать, когда он сказал, что больше писать не будет, что нам КГБ не перебороть. Но через день я на бумаге написала, что он должен восстановить утраченное. Андрей ничего не написал в ответ, а только покачал головой. Я взорвалась и, забыв всякую конспирацию, стала кричать на него, что опять он идет на поводу у КГБ и что, пока я жива, этого не будет.
Слово «опять» не случайное. В самом начале жизни в Горьком к нам пустили нашего друга Наташу Гессе. Я оставила ее с Андреем и уехала в Москву. Во время моего отсутствия пришел некто по фамилии Глоссен и попросил посмотреть паспорт Андрея. Андрей поискал в бумагах, нашел и отдал. На следующий день его вызвали в прокуратуру и дали подписать предупреждение за мою пресс-конференцию в Москве, он подписал. У него так бывало: когда внутренне он сосредоточен на какой-то мысли, идее, то совсем не сопротивляется внешним воздействиям. А кроме того, в начале горьковского периода он вообще считал, что всякое сопротивление КГБ бессмысленно, как бессмысленно сопротивление стихии. Когда я вернулась из Москвы, то ужаснулась. Объяснение было бурным. Андрей согласился со мной. Послал прокурору письмо — отказ от своей подписи. А паспорт ему вернули с пропиской в Горьком, таким образом как бы узаконив его пребывание там.
Такие объяснения были у нас всего несколько раз. Три — уже после возвращения в Москву. Одно — в связи с митингом в Академии после первого выдвижения, на котором он не был утвержден кандидатом в народные депутаты. На митинге я отошла от него, заметив, что телевизионщики готовятся его снимать. В числе требований и лозунгов митинга звучало: «Если не Сахаров, то кто?». Я была уверена, что Андрей поднимется на трибуну и скажет, что снимает свою кандидатуру во всех территориальных округах, где к тому времени был выдвинут, чтобы поддержать резолюции митинга. И поразилась, что он этого не сделал. На обратном пути я ему сказала, что он ведет себя почти как предатель той молодой научной общественности, которая борется не только за него, но и за других достойных. Андрей не соглашался, но спустя несколько недель пришел к такому же выводу и сделал заявление для печати. Конечно, на митинге было бы красивее. В данном случае я употребила это слово почти в том же смысле, что он, когда называл красивыми некоторые физические или математические решения. Тогда он произносил его медленно, смакуя и как бы любуясь им.
Однажды спор был в присутствии нескольких наших корреспондентов. Мы торопились на самолет — лететь в Канаду, а они пришли уговаривать Андрея написать опровержение в связи с опубликованием в газете «Фигаро» нашей беседы с Ж. Бару. Они утверждали, что текст обижает Горбачева. Я была против, тем более что наиболее резкой в беседе была моя реплика. Но присутствие нескольких журналистов меня сдерживало, и Андрей сдался на их уговоры. А недавно один из них сказал мне, что теперь думает: зря они вынудили Андрея написать то опровержение.
Еще один спор был, когда позвонил Б. Ельцин и попросил Андрея снять его кандидатуру в Московском национально-территориальном округе, а он снимет свою в каком-то другом, и Андрей дал согласие. В так называемой «реальной политике» это принято, и я не нахожу в этом ничего плохого. Но общественная деятельность Сахарова должна была быть и была действительно несравнимо выше любой «реальной». Так же как не было политическим все правозащитное движение с его чисто нравственным императивом. Поэтому я считала участие Сахарова в соглашении такого рода ошибкой. Была она совершена по совету нескольких хороших людей из общества «Мемориал». Во второй книге-биографии «Горький, Москва, далее везде» Андрей Дмитриевич вспоминает эти эпизоды.
Не столь серьезный спор был в 1977 году. К статье «Тревога и надежда» Андрей поставил эпиграф «Несправедливость в одном месте земного шара — угроза справедливости во всем мире». Он считал, что это слова Мартина Лютера Кинга, а мне казалось, что они принадлежат одному из президентов США, но я забыла кому. Мы так и не кончили этот спор — не нашли, где проверить. (Недавно моя дочь сказала, что Андрей Дмитриевич был прав. Но я все еще сомневаюсь.) Другой случай серьезней. И он показывает, что переубедить Андрея, если он уверен, что его действия необходимы, было невозможно. После взрыва в московском метро, когда погибли люди, в основном дети, на Западе появилась статья журналиста Виктора Луи. Он писал, что взрыв, возможно, произвели диссиденты. Мне показалось, что это может быть подготовкой общественного мнения к будущим репрессиям. Андрей считал эту заметку просто провокацией КГБ. И решил сразу против нее выступить. Я испугалась. Такой открытый замах на КГБ при отсутствии каких-либо доказательств казался мне очень рискованным. Я ему тогда сказала, что эта организация все «заносит на скрижали». И спросила, понимает ли он, что ему это припомнят. «Да, конечно» — был его ответ. В это время позвонила Софья Васильевна Каллистратова, обеспокоенная той же заметкой В. Луи. Я сказала ей, что Андрей отвечает. Софья Васильевна стала говорить, что этого не надо. Это очень опасно. И стала меня уговаривать, хотя я была с ней согласна, остановить его. Андрей покачал головой, сказал, что мы обе умные, но «Люсенька, это необходимо». Эта история, кстати, показывает, что вопреки расхожему мнению далеко не всегда я придерживалась более радикального мнения, чем Андрей.
Дня через два-три после кражи сумки 13 марта Андрей начал восстанавливать утраченное. И очень страдал, что невозможно восстановить дневники, которые он вел, когда я уезжала в Москву. Через неделю он вошел в свой обычный, очень активный темп. Я молча радовалась этому, потому что считала работу над книгой главной для его внутреннего самосохранения в горьковской изоляции. И вообще более важной, чем множество правозащитных документов, бывших вроде как текущей работой. Но было горько, так как вновь написанное иногда теряло эмоциональность первого рассказа. Мы завели новую сумку. Андрей с ней не расставался. Я часто ездила в Москву и тоже не расставалась с бумагами. Что-то удавалось там перепечатать. Что-то отправляла в авторской рукописи и, пока не получала подтверждение, что дошло, волновалась.
В его дневниках 1982 года такие записи: «Сегодня купил цветы и 3 кг сахара, 1 кг хлеба, 0,3 кг клубники. Вместе с постоянным грузом тащил домой 12 кг, возможно несколько больше. Солнце сияло! <...>Заново переписал (сделал) гибрид из двух вариантов 1978 и 1981–82 гг. двух первых глав<...> но большую часть текста написал заново, и все переписал целиком. Готова 71 страница текста (две первые главы, всего глав около 36). Люся тоже много правила».
До кражи рукописей я перепечатывала черновики Андрея, но потом тоже стала писать от руки, чтобы стук пишущей машинки не наводил КГБ на мысль, что работа над книгой продолжается. Однажды, находясь в соседней комнате, я услышала звук вырываемых один за другим листов. Это Андрей вырывал из блокнота написанное под копирку. Я испугалась, что КГБ тоже слышит этот звук, и попросила Андрея пользоваться ножницами, чего он не любил. Первые экземпляры рукописи пополняли его сумку, вторые, выходя из дома, я прибинтовывала на себе, что было неприятно, постоянно раздражало кожу, особенно в летнюю жару, когда это ощущалось как согревающий компресс.
В конце лета я привезла из Москвы на несколько дней книгу Амальрика «Записки диссидента». Андрей увлеченно читал эту удивительную, блестяще написанную автобиографию. И так как книгу надо было быстро возвратить, сделал несколько пространных выписок из нее. Сегодня эти дневниковые страницы выглядят как сравнительный анализ отношения двух авторов к истории страны, диссидентам, в частности к братьям Медведевым и Александру Солженицыну. Во многом их оценки совпадали. Но в дневнике это проявилось больше, чем в книге.
Мне всегда казалось, что у Андрея в текстах иногда появляется какая-то расплывчатость. Я как-то сказала слово «размазанность», и Андрюша на меня ненадолго надулся. Но, прочтя Амальрика, записал в дневнике: «Я усиленно читаю книгу Андрея Амальрика. Невольно сравниваешь его книгу и мою, и сравнение не в мою пользу — в точках пересечения<...> В отличие от Амальрика я не могу назвать себя диссидентом<...> Но и ученый я не в настоящем смысле<...> Мои литературные трудности начинаются уже с названия, и это отражает существенные проблемы — многоплановость моей книги и непрямолинейность моей жизни». Книга Амальрика имела первоначальное авторское название «Записки незаговорщика». Я не знала, почему и на каком этапе произошло переименование, но мне больше нравилось первое название. А Андрей считал, что «Записки диссидента» лучше, потому что Амальрик — именно диссидент в точном смысле этого слова.
В связи с книгой Амальрика мы вновь вернулись к обсуждению названия книги Андрея, которое впервые начали в марте — апреле 1982 года, когда, казалось, работа над ней была близка к завершению.
Тогда Андрей записал в дневнике: «Предварительные названия: 1. «Листы воспоминаний» (Люся). 2. Вариант — еще иметь в скобках («Время жить, время работать, время задуматься»). 3. А может, просто «Воспоминания»? 4. Или «Три мира и просто жизнь» (в тексте объяснить, что это мир военного завода, объекта, диссидентства). Еще был десяток названий, но ни одно не нравится». Позже Андрей придумал и несколько дней обсуждал со мной название «Красное, желтое, зеленое, синее». Его он тоже записал в дневник, но я этой записи не нашла. Возможно, она в тех тетрадях, которые были украдены. И я не уверена, что точно помню — может, у него было только три цвета: «Красное, зеленое, синее». Тогда он объяснил, что это цвета жизни.
Я считала, что названия, которые требуют объяснения в тексте, принципиально нехороши. А «Листы воспоминаний» объяснения не требуют и дают возможность о чем-то и не писать, если не хочется или почему-то трудно. Андрей колебался, а потом вроде как согласился со мной, и это название сохранилось на магнитофонных пленках, которые начитаны Андреем после завершения работы над первыми главами. Он тогда прочел их вслух — конечно, не дома, а в лесу. Вообще-то мы понимали, что и в лесу нас слушают, но мне очень хотелось сделать такую запись! После книги Амальрика Андрей передумал и окончательно остановился на самом простом: «Воспоминания». Зато придуманное мной название второй книги — «Горький, Москва, далее везде» — он принял буквально в ту минуту, как я его предложила — как говорят, «с ходу»!
Третья кража была совершена 11 октября 1982 года. Днем на улице, когда я, оставив Андрея в машине, пошла в кассу покупать билет на поезд в Москву. Кто-то разбил стекло машины и сунул ему в лицо спрей. Он потерял сознание. Этот эпизод есть в книге, но Андрей почти не пишет о своем состоянии. Когда я увидела его, то решила, что нашу машину сбила какая-то другая. И только одна мысль — он жив, жив, на своих ногах, остальное неважно. Он шел от машины ко мне навстречу, вытянув вперед руки, как бы неся их перед собой, и с них капала кровь. Лицо его было совершенно белым. Я подбежала и схватила его руки. Несколько мгновений он ничего не мог ответить на мои вопросы, будто он не совсем в сознании и не все понимает. Потом он заговорил, но не мог точно вспомнить, как все произошло. Мы пошли в милицию, сделали заявление. Андрей пишет, что пошел он, а не мы.
Мне кажется, что он так и не мог точно вспомнить тот день. Нас допрашивали в разных комнатах, потом обоих привели в кабинет начальника отделения, его фамилия Кладницкий. Мне показалось, что он был смущен ситуацией и, может, даже испытывал стыд, когда уверял нас, что они примут меры к отысканию воров. Мы сидели у него долго, пока не принесли протоколы наших допросов. Кто-то, видимо, их изучал. Может, они со временем попадут в архив Сахарова? Андрей иногда как бы отключался. Сказал, что его подташнивает. Похоже, продолжалось действие вещества, которое ему дали понюхать. Провели мы в милиции более двух часов. Дома вечером Андрей ничего не ел, только выпил чаю. Потом его вырвало. Позже у него начался приступ пароксизмальной тахикардии. Пароксизмальная тахикардия (экстрасистолии у него были всегда) возникла тогда впервые и больше никогда не повторялась, во всяком случае, при мне. Но я не знаю, что с ним бывало во время насильственных госпитализаций. Я дала ему большую дозу валокордина. Приступ довольно быстро прошел. Он уснул. Два последующих дня у него была головная боль, но давление не подымалось. Он опять говорил о том, что с книгой ничего не выйдет, а на третий так плотно засел за работу, что исписывал иногда до 30–35 страниц в день. Во время наших вечерних чаепитий шутил, что злость — болезнь инфекционная, что я его заразила и он становится графоманом.
А в декабре того же 1982 года воры перешли на полицейские методы. В поезде Горький — Москва мне предъявили ордер и произвели официальный обыск. Опять пропала рукопись — почти треть книги. Обыск означал, что впереди может быть арест, суд... Да еще сердце стало меня подводить. Андрей снова впал в отчаяние. Целыми днями не подходил к столу. Я ругалась с ним и принимала нитроглицерин. Он снова начал работу, но говорил, что продолжает ее только потому, что не хочет меня расстраивать. Потом это настроение сменилось ничем не обоснованной надеждой, что книгу все же удастся кончить. Мы оба очень торопились.
Черновой вариант книги с восстановлением части украденного Андрей закончил в начале 1983 года. В мой день рождения рано утром (я еще спала) он съездил на рынок за цветами, а вернувшись, разбудил меня песней. В горьковские годы у него были две «дежурные». Когда мыл посуду, пел Галича: «Снова даль предо мной неоглядная...» А когда проходил мимо милиционера, вынося поздно вечером, почти ночью, во двор мусор (мы жили в доме, где был мусоропровод, но он все семь лет не работал), громко пел «Варшавянку».
И в это утро он тоже пел: «Вихри враждебные веют над нами, темные силы нас злобно гнетут, в бой роковой мы вступили с врагами, нас еще судьбы безвестные ждут. Но мы подымем гордо и смело знамя борьбы за рабочее дело, знамя великой борьбы всех народов за лучший мир, за святую свободу». С «Варшавянки» перешел на Пушкина (Блока и Пушкина Андрей знал поразительно, но никто этого почему-то не пишет¹): «Мороз и солнце; день чудесный! Еще ты дремлешь, друг прелестный — Пора, красавица, проснись...» и продолжал, смеясь: «Муж голодный, хи-хи-хи. Вставай, подымайся... Пеки пироги». На табуретке рядом с кроватью стоял букет красных гвоздик в зеленой стеклянной вазе. Андрей любил яркие цветы — красные, желтые, синие — белых, кроме ромашек, не любил. К вазе был привязан листок бумаги со стихами. «Дарю тебе, красотка, вазу, за качество не обессудь, дарил уже четыре раза. Но к вазе книга — в этом суть». И в этот день на рукописи появилась дата окончания книги — 15 февраля 1983 года.
Нам еще долго предстояло гадать, будет ли книга когда-нибудь жить. А вазы, действительно, Андрей дарил по поводу и без повода, обычно с шутливыми виршами, и еще духи «Елена» — он их покупал, кажется, только за имя, потому что вообще-то я духов почти не употребляю.
Работа над рукописью продолжалась всю зиму. Я старалась не накапливать, возила по частям в Москву и пользовалась любой возможностью, чтобы какие-то куски переправить детям в США, а до них доходило не все. Чем ближе виделся конец, тем напряженней и беспокойней.
И тут у меня случился инфаркт. Я приехала в Москву с ним и с рукописью — на мой взгляд, законченной. Но Андрей так не думал. Инфаркт, который я сама себе диагностировала в Горьком, подтвердился на ЭКГ в поликлинике Академии. Они хотели меня сразу госпитализировать. Я отказалась, если со мной не госпитализируют Андрея. Ссыльным по закону разрешают приехать к родственникам в случае их тяжелой болезни, так что просьба была законной; только Андрей вот был вне закона. Меня привезли домой на «скорой» в сопровождении медсестры, предварительно взяв расписку, что они за меня не отвечают. А потом я из уличных автоматов — дома телефон давно был отключен — продолжала переговоры с Академией о госпитализации Андрея. И однажды от ее ныне покойного ученого секретаря Г. Скрябина получила бесподобный ответ, что они не дадут мне шантажировать их моим инфарктом.
Вообще-то, конечно, это был шантаж — ведь я чуть-чуть надеялась, что, если мне удастся госпитализировать Андрея в Москве, то потом его положение как-то улучшится. И повсюду таскала сумку с рукописью — столько бумаги на себе я расположить уже не могла. И кипела от негодования на Академию и на них — полицейских-воров, которые ходили за мной по пятам. Болело сердце, но инфаркт тогда меня не волновал. Адреналин, который поступал в кровь от злости, помогал сердцу. В ночь на 20-е мне удалось «оторваться» (жаргон не только сыщиков и воров), и я передала рукопись. А утром 20-го (видно, что-то чувствовали мои преследователи, но проморгали) у моей двери появился круглосуточный милицейский пост. Я вышла на улицу и провела пресс-конференцию с толпой собравшихся у парадного журналистов. Вернулась домой и легла в постель. 21 мая я узнала, что рукопись улетела в Америку.
Вечером пришел наш друг Юра Шиханович. Я лежала, а он хозяйничал. Потом читали друг другу стихи — праздновали день рождения Андрея. И рождение книги. Господи, как счастлива я была тогда, хотя я была с инфарктом, а он в ссылке.
По моему тогдашнему летосчислению этот день — день рождения Андрея — стал днем рождения книги. Но на самом деле и это неверно. 8 сентября 1983 года Андрей написал в новой тетради: «Начинаю вновь дневник с годовым перерывом после кражи<...> Этот год я был занят восстановлением «Воспоминаний»<...> Совсем не занимался наукой. Это очень плохо. Но я не робот<...> Я предполагаю, после того как макет посмотрит Люся и внесет исправления, переписать от руки в двух экземплярах<...> Если Рема получит этот материал, у него будет все украденное год назад<...>» И через несколько дней: «Вчера не выполнил плана писания, хотя сидел допоздна и не ложился после обеда».
Лето и осень Андрей занимался монтажом книги (он говорил «макет»), не имея всей рукописи перед глазами. Он придумывал какие-то сложные обозначения для различных частей — буквенные и фигурные: кружки, квадраты, ромбики и треугольники. Я с трудом в них разбиралась, иногда приходила в отчаяние, не представляла как Ефрем, Таня, Алеша и Лиза в них разберутся, если страницы попадут в Америку. Но и это становилось все более проблематичным.
Я снова часто ездила в Москву. Нитроглицерин в одной руке, другой прижимаю сумку. Однажды на вокзале, сидя на чемодане (стоять не могла), я сказала: «Другой муж пожалел бы...». Сказала не в упрек, хотела пошутить, а у Андрея задрожали губы. Тогда я показала рукой на трех молодых, здоровенных наших сопровождающих из КГБ (они стояли в двух шагах) и громко, чтобы они слышали, прочла: «И все тошнит, и голова кружится, и мальчики кровавые в глазах...». Вроде как нас успокоить, что тошнит меня не от слабости, и им сказать, что мальчики кровавые — это они. А потом в поезде, всю ночь не сомкнув глаз, твердила себе: «Дура ты дура и шутки твои дурацкие». Андрей ведь уже предчувствовал, что ему предстоит, письма иностранным коллегам писал с просьбой помочь, чтобы меня пустили в США для операции на сердце. И мы оба понимали, что «за так» меня не отпустят — значит, голодовка. И разлука Бог знает на какой срок! («Разлука ты, разлука, чужая сторона...» Чужая всегда там, где не вдвоем!)
Так вот и было в жизни. И книга — все-таки осуществленная, вопреки всему выжившая, «всем чертям назло». И эти письма — я передала их вместе с рукописью в конце февраля 1984 года. И страх за меня. И «Люсенька, надо», когда я в третий раз ехала в Москву, чтобы переправить на Запад статью «Опасность термоядерной войны». Дважды она по дороге пропадала. Жаль, не знают об этом прагматики и миротворцы из американских фондов. И по сей день живучи упреки, что я его не жалела — не удержала от голодовок, а однажды ему: «Андрей, пожалей Люсю». И наш ответ на них тогда, и мой — сегодня: это не ваше дело. Не ваше — навсегда!
Из дневника Андрея Сахарова. 1984 г. , февраль. «Я хочу, чтобы в книжке был наш с Люсей семейный портрет — глядя на него, думаешь о том времени, когда он будет экспонироваться: «Б. Биргер. Портрет неизвестных. Эпоха ранней атомно-электрической цивилизации. Восточная Европа. Планета Земля»».
А ответить на вопрос «Когда закончена книга?» я так и не смогла. Все три даты — 15 февраля 1983 года, 21 мая 1983 года и февраль 1984-го — правильны. Но будет еще четвертая, о которой мы не знали...
Однажды, уже когда у меня был второй (а может, это был третий?) инфаркт, Андрей сказал, что он не сможет жить без меня и покончит жизнь самоубийством. В его тоне была какая-то не свойственная ему истовость, как будто он заклинает судьбу или молится. Я испугалась. И просила его ничего не делать сгоряча. Взяла слово, что, если это случится, перетерпеть, переждать полгода. Он обещал.
Но вот счет веду я: уже прошло полгода, как Андрея нет. У меня никогда не было мысли о самоубийстве. Значит ли это, что я люблю его меньше, чем он меня? Что я слабей или сильней его? Мы ведь не знаем, сила или слабость — самовольный уход из жизни. Я живу. Говорю по телефону. Открываю дверь на звонок. Ем. Смеюсь. До 4–5 часов утра сижу за компьютером. Пишу о том, что болит — во мне, в стране, в мире. Радуюсь рождению внука. Мучаюсь бедами детей. Сплю, хотя со сном плохо. Разлюбила мыться и одеваться — каждый раз надо себя заставлять. Но ведь и это жизнь. И все время ощущаю, что жизни во мне нет. Или она какая-то другая — моя теперешняя жизнь, в которой был Новый год без Андрея. Потом мой день рождения в далеком заокеанском аэропорту — без Андрея. Весна, его день рождения без него. Другая жизнь.
...Самолет летел над океаном. За иллюминатором было розовеющее рассветное небо. Подумалось, что я прожила три жизни. В первой тоже было розовое небо, детство, светлая любовь девочки-подростка, стихи, сиротство, танцы, война, смерть. Но эта первая жизнь вся была — розовое небо. Вторая жизнь — роды, женское счастье, радость профессионального труда. Ее главным содержанием были дети.
Третья жизнь — Андрей! Как в старой сказке, сошлись две половинки души, полное слияние, единение, отдача — во всем, от самого интимного до общемирового. Всегда хотелось самой себе сказать — «так не бывает!». «Ты — это я» — формула этой жизни. Она стала высшим смыслом всей жизни. Всех — первой, второй, третьей. И объединила их в одну.
Теперь я в четвертой жизни. Шесть месяцев. Сто восемьдесят дней. Десять месяцев — триста дней. Скоро год...
Каждое утро возвращает к реальности, в которой Андрея нет, его несмятая подушка. Утром всего трудней заставить себя жить. Днем приходит обыденность, Звонки, люди, дела. Вечер и ночь до 3–4-х теперь у меня самое светлое время суток — его бумаги, статьи, книги.
И «Воспоминания» — мы семь лет ждали выхода книги в свет. Почему так долго? Это уже другой детектив, на другой сцене — в США. Дети и Эд Клайн боялись, что выход книги может ухудшить наше положение, что мы станем жертвой какой-нибудь очередной провокации КГБ или других советских властей. Вместо того, чтобы заключить с издательством договор с солидным авансом, который является реальным залогом быстрого издания книги, они заключили договор на основе секретности. В договоре нет фамилии автора, нет названия, но указано, что о рукописи в издательстве может знать только редактор и переводчик, что она должна секретно храниться, не выноситься из издательства, что ее публикация может быть остановлена на любом этапе, и еще много таких пунктов, которые тормозили работу. Затрудняла невозможность посоветоваться с автором, если перевод вызывал сомнения, особенно там, где речь шла о науке.
Но главной причиной, почему книга не вышла еще тогда, когда мы были в Горьком, — был страх детей. Ругать их за это, когда мы вернулись? Они же волновались за нас. А у Андрея появилась возможность увидеть книгу целиком, разложить на столе. Он не мог отказаться от этого. Начал что-то править в русском тексте и в переводе. Окончательный перевод научных глав — авторизованный, он работал над ним в Нью-Йорке в феврале 1989 года. А предисловие к книге «Горький, Москва, далее везде» и эпилог к «Воспоминаниям» положил мне на стол утром 14 декабря 1989 года. Вот она — четвертая дата. Я прочла эти страницы, когда Андрея не стало. Последние слова обращены ко мне: «Жизнь продолжается. Мы вместе». Это голос Андрея.
Жизнь продолжается. Мы вместе. Каждый раз, когда я беру книгу в руки, только прикасаюсь к ее обложке, меня пронизывает острая боль при мысли, что Андрей не увидел ее. Теперь я понимаю, какой это был невероятный труд. Столько раз писать книгу почти заново, годами балансируя между надеждой и неверием, что удастся закончить. И подвиг! Со всеми его человеческими терзаниями, отчаянием, усталостью, о которых я попыталась рассказать, и возвращением к работе. Еще один подвиг человека, который всегда и во всем был достоин своей судьбы.
Москва — Бостон,
Июнь — декабрь 1990
Примечания:
¹ Написал в 1990 г. М. Левин.
Литература:
Андрей Сахаров. Воспоминания. Нью-Йорк, изд-во им. Чехова, 1990, 943 c.
Так случилось, что я стал сотрудником Теоретического отдела ФИАНа в конце 1979 г., незадолго до того, как Сахаров был выслан в Горький. Спустя несколько месяцев заведовавший в это время Отделом академик В. Л. Гинзбург распорядился, чтобы В. Н. Зайкин и я разместились в опустевшем кабинете, хотя бы отчасти разряжая хроническую нехватку рабочих мест. Незамедлительно мы стали объектами характерной для того времени шутки, к которой многие, по-видимому, приходили независимо. Очередной сотрудник, заходивший в кабинет, спрашивал нас: «Ну что? Будете сидеть теперь вместо Сахарова?» Возможно, именно эта способность шутить в нешуточных обстоятельствах позволила сохраниться и выжить Отделу, хотя, конечно, дело отнюдь не ограничивалось шутками, и руководству Отдела — в первую очередь, Виталию Лазаревичу Гинзбургу — пришлось в то время многое вынести и преодолеть. Одним из бесспорных достижений была организация поездок сотрудников Отдела в Горький для научных контактов с опальным академиком. Трижды участвовал в таких поездках и я — в сентябре 1982 г., марте 1983 г. и апреле 1986 г. Благодаря им я имел счастье узнать Андрея Дмитриевича гораздо лучше, чем если бы все эти шесть лет он продолжал ходить на семинары в ФИАНе. Впрочем, ни на какую близость с А. Д. Сахаровым я претендовать не могу. Просто попробую вспомнить то, что видел, по возможности избегая пересечений с другими аналогичными воспоминаниями.
В поездках в Горький обычно принимали участие двое. Часто один — научный сотрудник со стажем и весом, давно знающий Сахарова, а второй — молодой, берущийся на роль научного статиста, способного заполнить паузу более или менее развернутой репликой о современных достижениях науки. Именно в этом последнем качестве я и поехал в первый раз в Горький вместе с Владимиром Яковлевичем Файнбергом в сентябре 1982 г.
Первое, что меня удивило в Горьком, это то, что Андрей Дмитриевич оказался очень неплохо информированным о последних научных новостях. Иногда лучше, чем мы в Москве. У него на столе лежала целая кипа свежих препринтов. Изо всех стран мира институты, библиотеки и отдельные ученые посылали академику Сахарову оттиски последних научных работ. И они доходили. И довольно быстро — часто быстрее, чем аналогичная почта, направленная в ФИАН (в то время «быстро» означало один-два месяца). Помню, Андрей Дмитриевич даже предлагал мне взять в Москву несколько новых препринтов по суперсимметрии, с тем, чтобы вернуть их ему со следующими визитерами.
И все же препринты — препринтами, а живые научные контакты — нечто совсем иное. Мне кажется, что даже при том весьма ограниченном круге лиц, посещавших Горький, — исключительно сотрудники Теоретического отдела ФИАНа, — Андрею Дмитриевичу удавалось почувствовать, чем дышала наука тех лет — какие идеи входили в моду, какие исчерпали себя, какие имелись надежды и т. д. При этом интерес Андрея Дмитриевича был неизменно серьезным научным интересом, ничего общего не имеющим со светской беседой на научную тему. Он разговаривал лишь о том, что считал действительно важным, всякий раз переводя разговор на интересующую его тему, как только речь заходила о предметах второстепенных. В полной мере проявлялась здесь эта странная смесь мягкости и непреклонной принципиальности, столь характерная для этого человека.
Должен сказать, что для меня все это было некоторой неожиданностью. Мало что имея за душой, кроме максимализма молодости, я скорее ожидал встретить человека, утратившего серьезный интерес к науке и сконцентрировавшегося целиком и полностью на своей гражданской деятельности. Относясь с величайшим уважением к гражданской позиции и мужеству Андрея Дмитриевича, как и многие другие в то время, я скептически относился к его социально-общественным идеям, считая их слишком прямолинейными и даже наивными для того, чтобы они могли повлиять на что-либо в нашем государстве, казавшемся застывшим навсегда. (Впрочем, уже тогда бросалось в глаза, что власть предержащие потихоньку заимствовали идеи Сахарова, преобразуя их в броские политические лозунги — например, тезис о неприменении ядерного оружия первыми.) В чем-то схожим было и мое отношение к его научной деятельности в конце 70-х гг., о которой я пытался судить по нескольким сделанным им тогда докладам на семинарах в ФИАНе. По сути дела, на них Сахаров лишь информировал аудиторию о том, что он думает по той или иной проблеме. Подробные доказательства зачастую заменялись «прямым усмотрением истины». Мне же такой метод всегда представлялся (и представляется) сомнительным. Однако, если до поездок в Горький я не верил в такую возможность абсолютно, то теперь вынужден допустить существование умов, не нуждающихся в подробных логических связках, гарантирующих от ошибок остальную часть научного сообщества.
С каждым часом общения с Андреем Дмитриевичем я убеждался в том, что мой собеседник обладает свободным, активным и оригинальным естественно-научным мышлением. Обладает, несмотря на солидный возраст, который, как мне тогда казалось, уже сам по себе не позволяет активно заниматься серьезной наукой. К тому же, во время разговора он иногда закрывал глаза и начинал дремать. Поначалу это смущало меня настолько, что я умолкал, не желая его беспокоить. Но из последующих его замечаний чаще всего выяснялось, что он следил за предметом, успевая прорабатывать новую информацию, что выражалось в точных, а подчас и глубоких последующих замечаниях. Позднее я привык к «научным контактам» со «спящим» Сахаровым. Впрочем, Андрей Дмитриевич, действительно, был уже не молод — ему было за шестьдесят, — да и ссылка — не дом отдыха. После обеда он обычно отдыхал в течение одного-двух часов. Мы же в это время ходили отмечать командировки в Институт химии АН СССР, куда формально и направлялись.
Мы не только рассказывали Андрею Дмитриевичу о последних научных достижениях (наших и мировых), но и, конечно, интересовались его достижениями. Дважды его ответы меня поразили. Один раз (кажется, это было во время моей последней поездки с Ренатой Эрнестовной Каллош в апреле 1986 г.), отвечая на подобный вопрос, он показал нам какой-то увесистый том по биологии и стал увлеченно рассказывать о том, какая это замечательная книга и какие интересные проблемы стоят сейчас перед биологией. Закончил же он словами, что если бы у него было больше времени, он бы выучил все науки — так все это интересно. Как всегда в его словах не было и тени рисовки. Наверное, именно тогда я впервые оценил в полной мере все величие этого человека, осознав, что, если бы обстоятельства сложились иначе, он бы действительно выучил все науки (подозреваю, что речь все же шла лишь о естественных науках).
Другой эпизод, подтверждающий серьезность этого высказывания, произошел во время поездки с А. Е. Шабадом в марте 1983 г. Андрей Дмитриевич сказал нам тогда, что серьезно заниматься наукой ему в последнее время не удается, и он решает чисто математические задачи, близкие по духу к теории чисел. Речь шла о вероятностных распределениях чисел Фибоначчи. К величайшему сожалению, память не сохранила ни точной постановки задачи, ни тем более конкретного метода ее решения. Однако хорошо помню, что этот метод был по духу совершенно физическим. Сахарова интересовали не строгие доказательства, а достижение такого уровня правдоподобия, который позволял ему быть уверенным в своей правоте. Он знал, что ответ верен и не нуждался в доказательствах. Мне кажется, что анализ подобных задач служил Андрею Дмитриевичу средством успокоения, в то время как его основные усилия были связаны с написанием книги воспоминаний (о том, что Андрей Дмитриевич занимался тогда именно этим, я узнал лишь недавно от Б. Л. Альтшулера). Совершенно ясно, что все разрешимые проблемы этого класса уже были решены лет сто пятьдесят назад и речь здесь шла скорее о тренировке ума — поднимающий гирю делает зарядку, не думая о том, что вес этот давно взят. Основные же научные интересы Сахарова были связаны в последние годы с космологией — соответствующие публикации могут быть найдены в ЖЭТФе.
И все же наука, являвшаяся основным предметом обсуждений во время визитов в Горький (по крайней мере тех из них, в которых участвовал я), конечно, не была в то время главным делом жизни Сахарова. Правозащитная же его деятельность по понятным причинам обычно не обсуждалась. Впрочем, это правило не столь строго соблюдалось в присутствии Елены Георгиевны. Сам же Андрей Дмитриевич нарушал его лишь в исключительных случаях, когда у него не оставалось других возможностей для установления связи с внешним миром. При этом Сахаров мог проявить большую настойчивость, даже когда человек, к которому он обращался, по тем или иным причинам не считал возможным выполнить его просьбу. Поскольку было абсолютно ясно, что все разговоры в квартире Андрея Дмитриевича прослушивались, в щекотливых случаях он прибегал к обмену записками.
Кроме науки и правозащитной деятельности у ссыльного академика Сахарова была еще и повседневная человеческая жизнь. Запомнилось, что он много и охотно рассказывал о семье, которая, очевидно, много для него значила.
В быту Сахаров был совершенно неприхотлив, в чем я вполне убедился в первые же минуты своего первого посещения, когда Андрей Дмитриевич предложил Владимиру Яковлевичу Файнбергу и мне разделить с ним его любимый завтрак, состоявший из нескольких подогретых на сковородке ломтиков плохо проваренной свеклы. Впрочем, эта сторона жизни Андрея Дмитриевича радикально преображалась, когда в Горьком находилась Елена Георгиевна. Не могу не выразить здесь своего восхищения ее кулинарным искусством, которое мне посчастливилось оценить вместе с А. Е. Шабадом. Елена Георгиевна удивила нас тогда, сообщив, что продукты, получаемые ею как инвалидом войны, куда лучше тех, которые выдавались действительным членам АН СССР. Так или иначе, но благодаря усилиям Елены Георгиевны холодильник Андрея Дмитриевича обычно не пустовал.
Дополнительным источником переживаний для Андрея Дмитриевича служила его машина, стоявшая у дома. Известно, что эту машину постоянно грабили и портили профессионалы большой дороги. Поскольку Владимир Яковлевич Файнберг — заядлый автолюбитель с большим стажем, автомобильная тема активно обсуждалась во время нашей с ним поездки. Андрей Дмитриевич предложил покатать нас и показать красоты Волги и Оки. Стояла золотая осень и было в самом деле очень красиво. В целом поездка была очень приятной, но неопытность водителя, помноженная на ненадежность техники, порождала некоторую нервозность. Мне кажется, что схожие чувства испытывал и Владимир Яковлевич, поскольку при первой же возможности он пересел за руль, стремясь оптимизировать по крайней мере один из двух факторов. Я же успокаивал себя тем, что в крайнем случае не дадут пропасть недремлющие специальные службы.
Во время этой автомобильной прогулки с изменением внешних обстоятельств изменилась и тема разговора. Запомнилось, как Андрей Дмитриевич рассказывал о людях, с которыми ему приходилось встречаться в повседневной жизни. О женщине-почтальоне, вынужденной носить ему телеграммы по нескольку раз в день, о богомольцах, которых они с Еленой Георгиевной подвозили к церкви на высоком берегу. Было ясно, что в понятии и даже самом слове «человек» заключена для него высшая ценность. Тогда казалось, что это отношение одностороннее и не встречает ответной реакции. Позднее, уже после возвращения Сахарова из ссылки, мне пришлось убедиться в обратном. Оказалось, что Сахаров стал восприниматься народом как заступник. К нему обращались тогда, когда больше было уже обращаться не к кому. Свидетельством тому были сотни телефонных звонков (телефон на его рабочем столе в ФИАНе не умолкал) и тысячи писем, пришедших на его имя. И все это притом, что отношение Сахарова к людям не имело ничего общего с непротивлением злу. Общеизвестно, как он встретил и одновременно проводил пасквилянта Яковлева, рискнувшего приехать к нему в Горький. Так же жестко он обошелся и с «хозяйкой» квартиры, в которую его поселили. На вопрос В. Я. Файнберга, куда она исчезла, Андрей Дмитриевич без лишних эмоций ответил, что когда чаша его терпения переполнилась, он выставил ее за дверь и попросил больше не показываться, что и было исполнено.
Прошел год, как не стало Андрея Дмитриевича Сахарова. Его так не хватает нам сейчас, в смутное время. И все же боль смягчается осознанием того, что он пережил звездный час возвращения. Судьба не часто одаряет борцов прижизненным признанием правоты.
В наше время государство обладает огромной — можно сказать, неограниченной — властью для подчинения личности. Но это время порождает и героев. Большинству сопротивление кажется безнадежным, на борьбу осмеливаются немногие. Сахаров был одним из этих немногих. Я убежден, что Андрей Сахаров — один из величайших героев своего времени. Не думаю, однако, чтобы такая оценка пришлась бы ему по душе, — ведь он был чрезвычайно скромным человеком — скромным, но в то же время очень целеустремленным. Совместная работа с Сахаровым в Международном фонде¹, позволившая немного узнать его лично, — одно из самых замечательных событий моей жизни. Подобно многим людям во всем мире, я воспринял его безвременную смерть как трагедию.
Впервые я услышал о деятельности Андрея Сахарова от Гаррисона Солсбери, когда в 1966 г. он писал для «Нью-Йорк таймс» предисловие и послесловие к переводу «Размышлений о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе». Солсбери сказал мне, что, по его мнению, никому не удавалось написать лучше о стоящей перед человечеством дилемме. Я, конечно, с ним согласился: Сахаров не только говорил о взятом сверхдержавами курсе на столкновение, но, что более важно, давал нам надежду на то, что этого столкновения не произойдет. По существу, эта надежда заложена в самом названии сахаровской работы.
Благодаря силе и ясности аргументации «Размышления» получили после выхода в 1968 г. широкое признание. В последней главе, озаглавленной «Основания для надежды», он показал, как сделать мир лучше. Лидеры сверхдержав пытались даже применять некоторые сахаровские идеи — особенно те, которые касались мирного сосуществования, однако важнейший постулат — интеллектуальная свобода — слишком напугал советских лидеров. Книга вышла на Западе на русском языке, но в Советском Союзе была запрещена и распространялась подпольно.
Не меньше, чем своим идеалам, Сахаров был верен отдельным людям. Он и его жена много помогали попавшим в беду соотечественникам. Я вспоминаю его неутомимые усилия по освобождению узников совести. Когда я впервые услышал его рассказ об этих людях, сотни из них все еще находились в тюрьме. Потом, благодаря стараниям Сахарова, многие узники были освобождены, в заключении оставалось двести, затем девять, и наконец, двое. Андрей боролся за этих двоих с той же энергией, что и раньше. Надеюсь, что и они сейчас свободны.
В статье, написанной много лет назад, Сахаров привел обобщающую математическую аналогию ситуации, в которой находится человечество. Он сказал, что мы живем в особую эпоху, которую можно назвать «седловой точкой» истории. Закройте глаза и представьте обычное седло для верховой езды. Выберите на поверхности седла случайным образом какую-нибудь точку, и обратите внимание на то, что путей, ведущих вниз, гораздо больше, тех, что ведут вверх. И чем ниже мы спустимся, тем труднее нам будет изменить направление на противоположное. До недавнего времени путь истории вел нас все ниже и ниже. Наше время отмечено ужасами правления Сталина, Гитлера, Мао, Хомейни, Иди Амина, Пиночета и более мелких тиранов, японской агрессией в Китае, войнами во Вьетнаме и Афганистане. В нашем сознании живет память о страшной атомной бомбардировке Хиросимы и Нагасаки и страх перед рукотворным Армагеддоном, угрожающем нам в любой момент.
Многие ученые пытались найти выход из тупика, в который идет человечество; со всей страстью они предупреждали нас об опасности. Для многих из них вдохновляющим примером служит деятельность Сахарова.
Когда Советы вторглись в Афганистан, Сахаров выступил с протестом. Он стал наиболее авторитетным противником этой войны и в результате был сослан в Горький. Он и его жена подвергались бесчеловечному обращению со стороны властей. Их стойкость, сочетавшая пацифизм с мощью интеллекта, давала надежду угнетенным во всем мире.
По словам Сахарова, прогресс означает прежде всего прекращение войны и исключение самой ее возможности; в то же время, прогресс требует интеллектуальной свободы. После прихода к власти Горбачева жизнь во многих странах Европы стала гораздо свободнее. Мы верили, что это произойдет, но произошло это неожиданно, особенно в Советском Союзе.
Андрей Сахаров предвидел многие опасности, угрожающие новорожденной свободе. В своих последних выступлениях он предупреждал о возможном кризисе. Этот кризис наступил; какой будет траектория через седловую точку? Будут ли обремененные заботами лидеры наших стран по-прежнему согласны с ним в том, что без интеллектуальной свободы не может быть лучшей жизни на Земле?
Примечания:
¹ «Фонд за выживание и развитие человечества». См. также весьма критические высказывания А. Д. Сахарова об этом Фонде в книге «Горький, Москва, далее везде», изд. им. Чехова, Нью-Йорк, 1990, с. 78–84,114. (Прим ред.)
Впервые я увидел Сахарова в мае 1979 г. у него дома. Я тогда приехал в СССР к моему другу Владимиру Лобашову, возглавлявшему научно-исследовательскую группу в Лаборатории ядерной физики в Гатчине. Поскольку это было через две недели после аварии на Три Майл Айленд¹ , я прочел доклад о том, что там произошло.
Лет за пятнадцать до этого я несколько раз встречался с Юрием Орловым: в Дубне, в Новосибирске и в Ереване. Когда Орлова посадили в лагерь в Перми, вся моя исследовательская группа подписалась под телеграммой протеста в адрес Брежнева. Преследования Орлова и других ученых заставили меня присоединиться ко многим американским физикам, объявившим личный бойкот СССР. Мы с женой нарушили этот бойкот, намереваясь по вечерам навещать отказников и диссидентов (я здесь использую привычное в Америке слово «диссидент», которое Андрей терпеть не мог).
Мне казалось, что мы встpечались с Сахаровым во время одной из моих предыдущих поездок в СССР, скорее всего, когда я читал лекции в ФИАНе в 1959 г. Андрей сказал мне, что его тогда не было в Москве, но что мы оба принимали участие в конференции по физике высоких энергий в Киеве в 1970 г., где я делал доклад.
Я хотел обсудить с Андреем три темы: о ядерной энергетике, о Юрии Орлове и об интересующих меня проблемах физики. Найти его оказалось непросто. До приезда в Москву я не знал номера его телефона, в Москве мне дал его другой мой друг, физик Владимир Харитонов — одноклассник Андрея. Владимир был среди 60 друзей, которые вместе с Сахаровым и Боннэр стояли у здания суда, где Орлов был приговорен к семи годам заключения в лагере строгого режима. Я звонил Андрею много раз, но стоило мне заговорить по-английски, как связь обрывалась. Наконец, в одиннадцать часов вечера в пятницу нам удалось поговорить, и Андрей дал мне свой адрес. Мы с женой отправились к нему немедленно и пробыли там несколько часов. Андрей и Елена встретили нас очень тепло.
Андрей сразу же предупредил нас, что его квартира уже десять лет как прослушивается, и потому мы должны разговаривать очень осторожно. Мы с женой взяли себе за правило, что все, что мы говорим в СССР, за исключением беседы с глазу на глаз в чистом поле, подслушивается. Андрей не захотел сам дать мне адрес Юрия Орлова: «Это слишком опасно». (До сих пор не понимаю, почему это было опаснее, чем многое другое.) Он, однако, советовал мне посылать Орлову в лагерь письма и телеграммы и побудить его друзей и коллег на Западе поступать так же. «Юрий не получит писем и не сможет прочесть их, — сказал Андрей, — но власти их прочтут, и это может на них повлиять». Вернувшись в США, я достал адрес Орлова; мы посылали ему заказные письма в пермский лагерь. Позже Юрий говорил мне, что ничего не получал, но я полагаю, что наши усилия не пропали даром.
В ту первую нашу встречу Андрей написал одно из своих многочисленных открытых писем на Запад. Он продиктовал его по-русски своей жене, Елене Боннэр, которая немедленно его отпечатала. После того как письмо было переведено на английский, я специально ездил с ним в Вашингтон. Письмо это было составлено в очень аккуратных выражениях, хотя Сахаров и написал его поразительно быстро. Речь шла о тридцати узниках совести. При этом Сахаров всячески подчеркивал всеобщий характер проблемы гражданских прав: евреи и пятидесятники были упомянуты рядом, так что никто не смог бы назвать это сионистской или религиозной пропагандой. Он заботился о том же и в разговоре.
Еще Сахаров передал нам письмо для дочери Боннэр, Татьяны Янкелевич, и ее мужа Ефрема. Оказалось, что они живут в Массачусетсе, неподалеку от нас. Оказавшись с детьми в чужой стране, Татьяна тем не менее предпринимала огромные усилия, чтобы не дать западному миру забыть о ее матери и отчиме. Елена и Андрей тяжело переживали разлуку с родными и боялись, что никогда с ними не увидятся.
Мы покинули дом No 48-б по улице Чкалова в три часа утра. Московское метро уже не работало. Андрей спустился с нами на улицу и помог нам поймать такси, редкое в этот час. Увиделись мы лишь через восемь лет...
Я впервые услышал об Андрее Сахарове от Игоря Тамма, которому позднее вместе с Франком и Черенковым была присуждена Нобелевская премия за объяснение эффекта Черенкова. Андрей присоединился к исследовательской группе Тамма после Второй мировой войны. Тамм стал его научным руководителем, и они плодотворно работали в Москве в течение нескольких лет, пока Сахаров не перешел на «объект», где разрабатывалась водородная бомба.
Мы встретились с Игорем Таммом в 1958г. на конференции в Женеве и даже совершили совместное восхождение на небольшую гору. Игорь Тамм был исключительно доброжелательным человеком. В разговоре со мной он упомянул о Сахарове, назвав его молодым человеком с выдающимися способностями. Когда годом позже я приехал в СССР и читал лекции в ФИАНе, мы снова встретились с Таммом, но Андрей, увы, был все еще далеко от Москвы, на «объекте».
Как я понимаю, именно на «объекте» Андрей встретил Зельдовича, с которым очень подружился. По-настоящему Андрея всегда интересовала именно теоретическая физика. В конце шестидесятых он опубликовал статьи по гравитации, нарушению СР-инвариантности и происхождению Вселенной. Я обратил внимание на то, что в отличие от других авторов, он не указывал своего адреса: мы догадались, что он все еще на «объекте».
В июле 1968 г. я прочел в «Нью-Йорк таймс» в сокращенном варианте его знаменитую статью «Размышления о прогрессе...». Это была выдающаяся статья, и я до сих пор считаю ее одной из лучших его работ. Думаю, в тот момент западные ученые подвели его. Cтатья почти не получила отклика. Нашей Национальной академии следовало бы недвусмысленно заявить, что с нашей стороны мы тоже не видим альтернативы мирному сосуществованию. В этом случае наша духовная связь с Сахаровым установилась бы на 18 лет раньше, чем это в конце концов произошло. Но мы были слишком обременены тем, что натворили во Вьетнаме, чтобы думать и действовать разумно.
Примерно в то время, когда вышли «Размышления», в Праге был смещен Дубчек, и Андрей вернулся в Москву. Он посещал семинары в ФИАНе, но его личные контакты с коллегами сократились. Мне говорили, что около 1975 г. Зельдович перестал поддерживать с ним отношения. Насколько я понимаю, отношения Сахарова с сыном от первого брака стали напряженными. Андрей никогда не говорил со мной о сыне, об этом я слышал от других. В то время, когда мы познакомились, его великой гордостью и радостью были дети и внуки Елены Боннэр. По-моему, лишь несколько человек навещали его в Горьком. В 1987 г. Андрей с большой грустью вспоминал о поведении многих своих коллег, особенно Зельдовича. Андрей умел понять и простить. Мне рассказывали, что он самым трогательным образом почтил память Зельдовича на его похоронах три года назад.
Трудно критиковать государственную политику, не выступая против основных ее принципов. Андрей делал это постоянно. Он всегда поддерживал идею использования ядерной энергии для оказания помощи слаборазвитым странам. В то время многие американские ученые были против этого. В поддержку программы широкого строительства АЭС он в 1976г. по просьбе Франтишека Яноуха написал статью для американского журнала «Bulletin of the Atomic Scientists». В 1979 г., после событий на Три Майл Айленд, я захотел узнать, не изменилось ли его мнение. Сахаров ответил, что единичный случай не может изменить его взглядов и что он никогда не рассчитывал на идеальную технику. Он сказал мне: «Никто не может остановить прогресс и не должен делать этого». Будучи реалистом, Сахаров понимал, что человек учится на ошибках. Он критиковал советскую программу развития атомной энергетики в большой степени за то, что она не учитывает свои и чужие ошибки. Во время нашей встречи в 1979 г. я заявил ему, что если не произойдет коренных изменений в советском подходе к безопасности, то не пройдет и десяти лет, как случится крупная авария; отсутствие у советских реакторов специальной оболочки для удержания радиоактивных продуктов аварии приведет к гибели большого числа людей. Андрей понял мои опасения: он согласился, что такая оболочка весьма желательна, хотя заметил, что предпочитает подземные реакторы — из числа известных мне ученых это мнение разделял только Эдвард Теллер. На форуме «За безъядерный мир» в Москве в феврале 1987 г. западногерманские «зеленые» спутали ядерную энергетику с ядерным оружием и протестовали против того и другого. Андрей в своем выступлении убеждал их направить усилия на борьбу за безопасность ядерных реакторов, «потому что мир будет нуждаться в ядерной энергии, и развитые страны предоставят ее слаборазвитым, чтобы те не истощали скудные природные запасы».
Когда Андрей был в ссылке в Горьком, я послал ему несколько своих статей; в одной из них я писал об осцилляции нейтронов — возможность таких осцилляций он предположил пятнадцатью годами ранее. Каждый год мы посылали ему рождественские открытки и часто получали ответные поздравления. Я никогда не был уверен, что статьи и открытки до него дойдут, но они, должно быть, доходили.
В 1987 г., после его возвращения из ссылки и после Чернобыля, я навещал Сахарова еще несколько раз, привозя письма и подарки от его родных из США. К тому времени он вернулся к активной деятельности и постоянно был кому-то нужен. Я помню вечер, когда в гостях у него был чех, рассказывавший новости о чешских диссидентах; Сахаров следил за ними с 1968 г. Раздался телефонный звонок из США. «Телефон звонит, не переставая», — пожаловался Андрей. «В Горьком он никогда не звонил»,— заметила Елена Боннэр. «Однажды звонил — как раз год назад», — речь шла о звонке Горбачева, пригласившего его вернуться в Москву.
Андрей никогда не довольствовался чисто технической стороной дела. Всякую задачу он умел видеть шире, чем окружающие. Так, еще в 1960 г., подсчитав дозу радиации от радиоактивных осадков, он попытался убедить Хрущева не проводить испытания больших 100 мегатонных бомб, поскольку это приведет к росту числа раковых заболеваний — Сахаров исходил из предположения, что действие радиации пропорционально дозе облучения. Двадцать восемь лет спустя мы обсуждали с ним подробности аварии в Чернобыле (как раз перед моей первой поездкой к поврежденному реактору) и ее последствия для здоровья людей. Говоря о радиации, Андрей постоянно сравнивал ее с курением (сам он не курил). Это сравнение мне нравилось, я им тоже часто пользовался. Сахаров исходил из того, что выкуривание 50 сигарет эквивалентно дозе облучения 1 бэр. Он спросил, какую цифру я считаю наиболее правдоподобной. На мой взгляд, он преуменьшил воздействие радиации: 1 бэр скорее соответствует 500 сигаретам.
Мы также обсуждали способы предотвращения подобных аварий в будущем. Сахаров советовал мне не принимать на веру любые официальные сообщения. Например, из доклада, подготовленного в августе 1986 г. для Международного агентства по атомной энергии в Вене, следовало, что все жители 30 километровой зоны были эвакуированы днем в воскресенье, 27 апреля. Однако Андрей рассказал мне о трех девушках, вернувшихся через неделю после аварии к себе домой в Горький, после того как они пробыли три дня в пяти километрах от АЭС. Он также рассказал о том, как Валерий Легасов говорил в Академии наук СССР в октябре 1986 г.: «Я не лгал в Вене, но и не сказал всей правды». Я, впрочем, был в СССР несколько раз и никогда не ожидал услышать всей правды. Я научился слышать невысказанное и читать между строк. О предостережении Сахарова я вспомнил еще раз, когда в марте 1989 г. Академия медицинских наук СССР с опозданием признала, что в Белоруссии, на северо-востоке от Гомеля, имеется большое количество радиоактивных осадков.
Несмотря на всю свою открытость Сахаров умел быть сдержанным. Однажды разговор зашел об аварии в Кыштыме было ясно, что Андрей знал больше, чем мог сказать. Мне, конечно, хотелось удовлетворить свое любопытство (и любопытство моих западных коллег) и расспросить его подробнее, но настаивать было бы бестактно. Вопреки тому, как обращалось с ним государство, он сохранял известную лояльность, и то, что считалось секретным, обсуждению не подлежало. Теперь, когда стали известны некоторые детали взрыва под Кыштымом, я хотел бы узнать, что он думает, но это, увы, уже невозможно...
Забота Андрея о правах человека не ограничивалась советскими людьми. Однажды он спросил меня, правда ли, что большая часть средств, направленных в помощь голодающим в Судане, оседала у армейских офицеров, или помощь все же доходила до тех, кому была предназначена. Я ответил, что, к сожалению, это верно, но что раньше дело с гуманитарной помощью обстояло еще хуже. Андрей сравнил положение в Судане с тем, что было на Украине в 1930 г., когда Красная Армия реквизировала хлеб и крестьяне умирали от голода. Я читал об этом преступлении Сталина еще в детстве, в Англии, в тридцатые годы, но забыл. А Сахаров такие вещи никогда не забывал.
Последний раз я видел Андрея в США, в августе 1989 г., когда он, Елена и их дочь Татьяна зашли на чашку чая к нам домой, перед самым отъездом в Москву. Он не хотел большого количества гостей — мы просто посмотрели сад моей жены и поговорили. Его интересовали люди, а не церемонии, идеи, а не слова. Андрей и раньше никогда не вел себя напыщенно, но в тот раз держался особенно свободно. Он залез на стену в нашем саду и поднял руку, изображая статую Свободы. Он был счастлив тогда — гораздо счастливее, чем двенадцать лет назад, когда я впервые увидел его. Его избрали в Верховный Совет, Горбачев считался с его мнением. Не думаю, что он когда-либо ожидал быть признанным при жизни: такая радость дается немногим. Даже на его похоронах проявились мелкие черточки того, насколько нормальнее стали отношения с Советским Союзом. Так, я обнаружил, что фирма «Florists' Transworld Delivery» доставляет теперь цветы в Москву даже зимой.
Андрей был выдающимся физиком, мужественным борцом за права человека, добросердечным человеком и замечательным другом. В своей стране он был удостоен высших почестей, но рискнул отказаться от них и избрал иной путь, потому что считал, что общество находится на ложном пути. Невозможно не восхищаться таким человеком. Нам всем будет его недоставать. Мы, живущие на Западе, выражаем Елене Боннэр и другим членам семьи искреннее сочувствие и благодарность: они сделали очень многое, чтобы мы услышали слова Андрея.
Примечания:
¹ Американская атомная станция. (Прим. ред.)
Живя среди людей, мы иногда видим примеры исключительного мужества и высокой нравственности. Некоторые люди выглядят более завершенными, более цельными, чем остальные. В очень немногих три качества — интеллект, мужество и цельность — соединяются в единое целое. Одним из таких редких людей был Андрей Сахаров.
В поисках сравнения мне приходит на ум только Махатма Ганди. На первый взгляд сравнение Сахарова с Ганди может показаться странным. Какое может быть сходство между создателем бомб и провозвестником мира? В самом деле, и профессии у них были разные, и выглядели они по-разному. Конечно, трудно представить себе Сахарова посреди русской зимы в одной лишь домотканой набедренной повязке. Была, конечно, и разница в образовании и культурной традиции. Сахаров был воспитан в культуре, основанной на рационалистических принципах. С другой стороны, обладал Сахаров и славянской чувствительностью, что сближает его с Ганди сильнее, чем это кажется с первого взгляда. Во время Второй мировой войны чувство принадлежности к родине было в Сахарове особенно сильно; он очень хорошо описывает это в первых главах своих «Воспоминаний».
Будучи физиком, Сахаров пришел к созданию водородной бомбы. В то время он верил в необходимость атомного оружия, но постепенно проблемы выживания человечества и недопущения войны стали для него главными. В этой статье я собираюсь показать, что в Сахарове и Махатме Ганди есть много общего. Я буду часто цитировать Ганди, который умел в нескольких словах выразить главное.
В ряду других человеческих качеств цельность представляется наиболее существенной. Ганди пишет¹:
Прекрасный дворец,
покинутый обитателями,
выглядит как развалины.
Таков же и человек без характера,
как бы богат он ни был.
Из своих встреч с людьми я вынес убеждение, что цельность — это первейший критерий даже в таком деле, как выбор руководителя лаборатории или декана факультета, не говоря уже о спутнике жизни.
Почему же цельность столь важна? И тут мы снова обращаемся к Ганди, который понимает цельность как стремление к Истине. Это стремление составляет самую сущность человеческого духа. Ганди отождествляет Истину с Богом:
Что такое Бог, сказать трудно,
понятие же Истины
есть у каждого в сердце.
Истина — это то,
что ты полагаешь правильным,
и это твой Бог.
Почитая эту истину,
мы со временем постигнем
Истину абсолютную,
то есть Бога.
Глубинная вера в Бога,
которого понимаю как Истину,
поможет мне сохранить покой.
Много есть описаний Бога,
но для себя я решил:
Бог — это Истина.
Можно возразить: «Это прекрасный принцип, но реальная жизнь заставляет быть более прагматичным». Однако как мы увидим ниже, Ганди и Сахаров не были мечтателями. Абсолютная Истина часто недоступна нашему пониманию, но мы должны стремиться к ней. Ганди пишет:
Конечным человеческим существам
никогда не узнать во всей полноте
Истину и Любовь,
которые бесконечны.
Но мы знаем достаточно,
чтобы выбрать путь.
Следование Истине совсем не означает непрактичности, оторванности от жизни. Истина всегда проще, чем хитросплетения лжи и полуправды. Менее всего путаницы бывает тогда, когда говорят только правду. Например, Соединенные Штаты гордятся Конституцией, которая содержит прекрасные этические концепции. Но политика США не всегда опирается на эти концепции. Свидетельство тому — вооружение Ирака в восьмидесятые годы. Если бы политика великих держав в большей мере направлялась Истиной, войны с Ираком в 1991 г. можно было избежать. Думаю, Сахаров бы со мной согласился.
Из «Воспоминаний» Сахарова видно, что он был человеком простодушным. Если он считал что-то истинным, касалось ли это физики или прав человека, он чувствовал потребность высказать свое мнение. В 1966 г., когда Сахаров только начинал заниматься общественной деятельностью, его попросили подписать письмо против реабилитации Сталина. В то время подписывать подобные письма было небезопасно. Но Сахаров просто говорит: «Проект письма не вызвал у меня возражений, и я его подписал» [1].
Сахарова не смущали трудности жизни, работа на военном заводе. Он вспоминает, как с восторгом обнаружил, что может решать все более сложные инженерные и физические задачи. Потом его живой ум привлекли проблемы, связанные с правами человека и сохранением окружающей среды.
Здесь обнаруживается еще одна общая черта с Махатмой Ганди, который начал свою карьеру простым адвокатом в бедном районе Дурбана в Южной Африке. Постепенно Ганди понял, что может помочь своему народу, и открыл для себя новый путь.
Сахаров стал одним из величайших физиков. Я узнал об одной из его лучших идей — о распаде протона — когда был в Индии. На индийских физиков его работа произвела большое впечатление. В глубокой шахте для добычи золота вблизи Колара в Южной Индии они поставили эксперимент, призванный ответить на вопросы, ограниченно или бесконечно время жизни вещества, верно ли, что протон распадается. Возникла мысль об участии Сахарова в Коларском эксперименте вместе с индийскими физиками. Всем нам, конечно, хотелось вызволить Сахарова и его жену Елену Боннэр из Горького. В разговоре с премьер-министром Индирой Ганди в 1984 г. я просил помочь Сахарову. Однако, по ее словам, было трудно что-либо сделать. В ходе ее общения с генсеком Черненко она поняла, что делом Сахарова занимается не он, а кто-то другой. В то время трудно было понять, кто вершит делами в Советском Союзе. У меня, однако, сложилось впечатление, что правительство Индии всерьез рассматривало возможность устроить приезд Сахарова в Индию.
Госпожа Ганди осознавала, что даже в Индии Сахаров стал бы продолжать свою правозащитную деятельность. Индира Ганди глубоко уважала Сахарова. Мы оба знали, что Сахаров — один из тех немногих, у кого есть дело, ради которого стоит жить, а при необходимости и умереть. У Махатмы Ганди это выражено так:
Есть вечные принципы,
не допускающие компромиссов,
и нужно быть готовым
отдать свою жизнь,
следуя этим принципам.
Госпожа Ганди была убита через несколько месяцев после нашей встречи. У нее тоже было дело, ради которого стоило жить и умирать. Накануне роковых выстрелов Индира Ганди обратилась к толпе со словами: «Я не стремлюсь к долгой жизни. Смерть меня не страшит. Я готова отдать свою жизнь, служа моему народу, и если я сегодня погибну, то каждая капля моей крови даст ему силу»².
Откуда берется в человеке смелость? Отчасти она, наверное, наследуется, отчасти — развивается под влиянием воспитания и среды. Похоже, что наибольшее влияние оказывают очень ранние годы, до пяти лет. Можно вспомнить немало мужественных поступков Сахарова. Его слова о том, что «…в вопросах, затрагивающих все общество в целом, и касающихся отдельных людей, важна гласность», звучат весьма буднично[2]. Но ведь это относилось к обществу, где в ответ на такие обращения «принимались меры».
Важны и другие черты характера — некоторая отрешенность, чувство юмора, умение идти на компромиссы, не поступаясь главным. Слово «мужество», по-моему, здесь больше подходит, чем «смелость». Мужество — это независимость, сила духа в преодолении несчастий. Мужество подразумевает также оптимизм и веру в будущее. Сахаров пишет: «Я увидел у Солженицына другое, чем у меня, отношение к прогрессу. Я вполне понимаю огромные экологические и социальные опасности, которые несет в себе прогресс. Но прогресс, в первую очередь, все же приводит к улучшению условий жизни всех людей на Земле, снимает, если говорить в целом, трагическую остроту социальных, расовых и географических противоречий, уменьшает неравенство в самом необходимом, приводит к уменьшению все еще очень распространенных страданий миллионов людей от голода, нищеты, болезней. И если человечество в целом — здоровый организм, а я верю в это, то именно прогресс, наука, умное и доброе внимание людей к возникающим проблемам помогут справиться с опасностями»[3].
Сахаров был очень великодушным человеком. Это видно во всех его воспоминаниях, даже при описании того ужасного обращения, которому они с Боннэр подвергались в Горьком. Он мог простить человека, обидевшего его: «Сейчас я хотел бы вернуться к более терпимому взгляду, с учетом всех сторон его богатой личности и всей его судьбы. Недавно Зельдович подошел ко мне во время собрания АН и сказал на бегу (как всегда, он куда-то торопился): „В прошлом было всякое, давайте забудем плохое, жизнь продолжается“. Да, конечно»[4].
Махатма Ганди говорит:
Есть постоянство,
которое мудро,
и постоянство,
которое глупо.
Тот, кто ради постоянства
ходит раздетым
и под горячим солнцем Индии
и в зимней Норвегии,
глуп и погибнет.
Но вечный поиск Истины
научил меня ценить
красоту компромисса.
Сахаров призывал «…к компромиссу, сочетанию прогресса с разумным консерватизмом и осторожностью. Эволюция, а не революция, как лучший „локомотив истории“. (Маркс писал: „Революция — локомотив истории“.) Так что „бой“, который я имел в виду, — мирный, эволюционный»[5].
И Ганди, и Сахаров удивительным образом сочетали в себе твердость принципов с готовностью идти на компромиссы. Ганди говорил:
Заблуждаться,
и даже пагубно заблуждаться,
свойственно человеку.
Но это свойство простительно,
если только есть стремление
исправить ошибку.
Удовлетворение в усилии,
а не в достижении.
Полное усилие —
это полная победа.
Ганди и Сахаров не были просто мучениками, наоборот, они прекрасно сознавали, как направить свои усилия, чтобы достичь максимального успеха. Они умели выбрать момент для голодовки и, голодая, привлечь к себе общественное внимание. Ганди пишет:
Думая, что средства и цель
не связаны, ты глубоко заблуждаешься.
Мы пожинаем ровно то, что сеем.
Оба обладали развитым политическим инстинктом. Это сходство между Сахаровым и Ганди опять поражает. Ганди замечает:
Голодовка может быть
одинаково мощным орудием
и потворства, и обуздания.
Честность и цельность обоих проявляется также в их верности друзьям. Любовь Сахарова к своей жене Елене Боннэр, духовная близость с ней — главная тема последних глав «Воспоминаний», на титульном листе которых написано «Посвящается Люсе». Этим именем ее называли в детстве, так зовут ее близкие друзья и теперь. Сахаров пишет:
«…Своей статье („Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе“. — Прим. перев.) я предпослал эпиграф из второй части „Фауста“ Гёте:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой!
Эти очень часто цитируемые строки близки мне своим активным героическим романтизмом. Они отвечают мироощущению — жизнь прекрасна и трагична. Я писал в статье о трагических, необычайно важных вещах, звал к преодолению конфликта эпохи. Поэтому я выбрал такой оптимистически-трагический эпиграф, и я до сих пор рад этому выбору. Много потом я узнал, что этот поэтический эпиграф привлек внимание моей будущей жены — Люси, понравился ей. Она, совсем ничего не зная обо мне, будучи вообще очень далекой от академических кругов, увидела в выбранном мною эпиграфе что-то юношеское и романтическое. Так этот эпиграф установил между нами какую-то духовную связь за несколько лет до нашей фактической встречи»[6].
Очень многое о человеке можно узнать из того, как он оценивает других. Вот как Сахаров говорит о своем учителе Игоре Тамме:
«Сейчас для меня представляются главными именно основные принципы, которым следовал Игорь Евгеньевич — абсолютная интеллектуальная честность и смелость, готовность пересмотреть свои взгляды ради истины, активная бескомпромиссная позиция — дела, а не только фрондирование в узком кругу»[7].
Взгляды, высказанные Сахаровым в его «Размышлениях о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» вполне применимы и сегодня, так же как и в 1968 г. На Западе они служат напоминанием: идея конвергенции предполагает использование положительных сторон как социалистической, так и капиталистической систем. Сходство между Сахаровым и Ганди снова приходит на ум, когда читаешь второй том «Воспоминаний» („Горький, Москва, далее везде“. — Прим. ред.) Деятельность Сахарова в последний годы его жизни — встречи со множеством людей, обмен мнениями с политическими лидерами своей страны и других стран, напоминает жизнь Ганди в его ашраме в Ахмедабаде.
Закончу словами Ганди:
Жизнь есть стремление.
Мы стремимся к совершенству,
то есть к самоосуществлению.
Я признателен Мэри Герриери и Веславу Вишневскому за ценные замечания.
Литература
1. Андрей Сахаров. Воспоминания. Нью-Йорк, изд-во им. Чехова, 1990. (В оригинале статьи ссылки даны на английский перевод: Memoirs, A. Sakharov, New York, Alfred A. Knopf, 1990.) Ч. II. Гл. 1, с. 354.
2. Там же. Ч. II. Гл. 1, с. 359.
3. Ч. II. Гл. 16, с. 561.
4. Ч. I. Гл. 8, с. 185.
5. Ч. II. Гл. 2, с. 375.
6. Ч. II. Гл. 2, с. 374–375.
7. Ч. I. Гл. 8, с. 164.
Примечания:
¹ Цитаты из Махатмы Ганди взяты из небольшой книжки «Ганди» (Бомбей, Valil & Sons, 205 с., год не указано).
² Заметки о премьер-министре Индире Ганди взяты из моей книги «On the Glassy Sea, an Astronomer's Journey» («На стеклянном море. Путешествие астронома»). Нью-Йорк, Американский институт физики, 1988. Между прочим, Индира не была родственницей Махатмы Ганди.
I
«Андрей Дмитриевич Сахаров был личностью исключительной, необыкновенной. Его обычными мерками не измеришь. Думаю, что можно говорить о феномене Сахарова. Я его знал сорок четыре года. Но никак не могу претендовать на то, что понимаю его как следует. Но нужно ли этому удивляться? Нет, не нужно. Такая гигантская и многогранная фигура неизбежно в чем-то таинственна и для обыкновенных людей загадочна. Но все это как-то лежит в другой плоскости. А то, что он был чистым человеком, светлым человеком, это очевидно.
И еще. Мне как физику ясно, что он обладал редчайшим научным талантом и оригинальностью. Яков Борисович Зельдович, как вы знаете, сам был выдающимся физиком, но он мне так говорил: «Вот других физиков я могу понять и соизмерить. А Андрей Дмитриевич — это что-то иное, что-то особенное». Я тоже это чувствую, но так сложилась жизнь, что Сахаров не смог целиком посвятить себя чистой науке. Причины известны. Елена Георгиевна Боннэр сказала, что Андрей Дмитриевич тем не менее был счастлив, и я очень рад этому.
В заключение хочу употребить архаический оборот: „Пусть земля ему будет пухом!“».
Выше воспроизведено¹ мое выступление на гражданской панихиде, состоявшейся в ФИАНе 18 декабря 1989 г. у гроба А. Д. Сахарова. Поступаю так, поскольку вряд ли смог бы лучше отразить в сжатой форме мое отношение к Андрею Дмитриевичу.
Несомненно, А. Д. был сложной и многогранной личностью, и понять «феномен Сахарова» с достаточной полнотой можно надеяться только после опубликования всего им написанного, а также воспоминаний друзей, близких, да и всех, имеющих что-то сообщить. Интерес к жизни и психологии выдающихся людей вполне понятен. В результате появляются сборники воспоминаний и даже биографии, но написанные вскоре после смерти их «героев», они не могут быть сколько-нибудь законченными и неодносторонними. Должно пройти немало времени, прежде чем появляется достаточно полная и объективная биография. Примером таковой я считаю книгу, написанную Уэстфолом через два с половиной столетия после смерти Ньютона [1]. Промежуточным этапом может явиться сборник всех имеющихся материалов типа изданного В. Вересаевым в отношении Пушкина [2]. Но, разумеется, биографическое здание строится «по камешку, по кирпичику», и такие кирпичики я уже обнаружил, например, в «Досье» [3].
Настоящая статья, как можно надеяться, также внесет свой вклад в «сахароведение» — этот термин, конечно, непривычен и даже смешно звучит, но, по существу, он имеет не меньше прав на существование, чем «пушкиноведение» или «ньютоноведение».
Передо мной, естественно, стоит вопрос — о чем, касающемся Сахарова, я могу сообщить? Впрочем, этот вопрос, по существу, возник буквально через день-два после кончины А. Д. Редактор «Знамени»² Г. Я. Бакланов попросил меня срочно дать «материал о Сахарове» для опубликования в журнале. Шел II Съезд народных депутатов СССР, я на него ходил, хотя и через силу (был болен). Поэтому у меня была лишь одна возможность — написать статью за воскресенье 17 декабря 1989 г. Не стал бы я даже браться за такую задачу, если бы не пришла в голову мысль опубликовать письмо А. Д. Сахарова, адресованное А. П. Александрову и переданное мной последнему в ноябре 1984 г. Думал и думаю, что это письмо очень важный документ к биографии А. Д., копия письма находилась у меня по его желанию (см. ниже). Итак, я лишь снабдил это письмо А. Д. некоторыми комментариями (к их числу можно отнести и два сопроводительных письма, которые А. Д. адресовал мне). Все это и было с рекордной быстротой опубликовано в «Знамени». Ниже, во второй части, приводится текст статьи в «Знамени» лишь с весьма небольшими изменениями и добавлениями (разумеется, это не касается писем самого А. Д.). Мой собственный текст довольно краток, и я как-то не вижу оснований его переделывать для настоящей публикации.
Третья часть настоящей статьи содержит ряд дополнительных сведений и замечаний. Причины появления этой части пояснены в ее начале.
II
Чтобы последующее изложение было понятно, представляется целесообразным остановиться на работе Андрея Дмитриевича в Отделе теоретической физики Физического института им. П. Н. Лебедева АН СССР (ФИАНа). Этот отдел был основан в 1934 г., при переезде АН СССР из Ленинграда в Москву, известным физиком-теоретиком Игорем Евгеньевичем Таммом. Андрей Дмитриевич пришел в отдел в 1945 г. в качестве аспиранта И. Е. Тамма. В отделе занимались различными, но вполне мирными делами, и А. Д. тоже начал работать в разных направлениях, итоги его исследований были опубликованы, насколько помню, в трех статьях, вышедших из печати в 1947 — 1948 гг. Но в 1947 г. наша судьба круто изменилась. И. В. Курчатов привлек И. Е. Тамма к «атомной проблеме» и конкретно просил исследовать возможность создания водородной бомбы. Была образована небольшая группа из числа тех, кого хотел привлечь к этой работе И. Е. Тамм и одновременно получивших на это разрешение «от кого следует». В числе привлеченных были А. Д. и я, тогда заместитель заведующего отделом. Вначале наша деятельность носила довольно абстрактный характер, но затем мы выдвинули некоторые идеи (в 1948 г.), писать о которых здесь неуместно, надеюсь, вскоре история создания советской водородной бомбы будет, наконец, опубликована (просто смешно утаивать это уже более 40 лет³). Важно то, что А. Д. вместе с И. Е. Таммом в 1950 г. уехал из Москвы на соответствующий «объект». Я же, с небольшой «группой поддержки», остался в Москве. Причина та, что моя жена в это время (и вообще с 1945 по 1953 гг.) находилась в ссылке в Горьковской области и до реальной работы над оружием я допущен не был. С тех пор А. Д. и И. Е. наведывались к нам, но жили вдали от Москвы. Игорь Евгеньевич вернулся в ФИАН в 50-е гг., а Андрей Дмитриевич только в 1969. Дело в том, что к этому времени, несмотря на все свои заслуги и регалии, он уже был отстранен от «закрытых» работ в результате известной теперь всем критики советской политики, проводившейся в «период застоя» и ранее. Нужно сказать, что сотрудники отдела во главе с И. Е. Таммом тогда сами предложили А. Д. вернуться в отдел, чему он был рад. И вот с 1969 г. до своей кончины А. Д. был сотрудником отдела, в том числе и в период ссылки в Горький. Последняя произошла в начале 1980 г., в качестве репрессивной меры в основном за протест А. Д. против введения советских войск в Афганистан. Как известно, еще до этого против А. Д. велась шумная кампания в прессе, но никто из ведущих сотрудников нашего отдела не принимал в ней участия и не подписал каких-либо заявлений с критикой Сахарова. Должен сказать, что было нам нелегко, в частности, это относится ко мне (с 1971 г., когда скончался И. Е. Тамм, я стал заведующим отделом). Насколько знаю, А. Д. всегда ценил теплое отношение к нему в отделе. Достаточно сказать, что когда в конце 1986 г. он, наконец, вернулся в Москву, то приехал в отдел в первый же день. Но я забежал вперед почти на 7 лет.
Когда же А. Д. был выслан, встал вопрос, как ему помочь, да и вообще, что же ему делать в Горьком? К счастью, мы догадались внести такое предложение: А. Д. остается сотрудником отдела, а мы будем ездить в Горький для информации, обсуждения и т. д. Это предложение было принято. Первая поездка состоялась 11 апреля 1980 г. (поехали я и еще два сотрудника ФИАНа). С тех пор сотрудники отдела ездили к А. Д. много раз, вплоть до 1986 г., обычно по двое, на один день. Но это особая история. Замечу лишь, что я сам ездил лишь еще один раз — 22 декабря 1983 г. За день или два до этого я услышал «по чужому голосу», что А. Д. Сахаров при смерти и было сел ночью писать письмо «наверх», но потом решил, что не могу посылать это письмо, не увидев сам, в каком А. Д. состоянии. К счастью, я застал его не больным и даже бодрым, но очень обеспокоенным. На его письмо Ю. В. Андропову с просьбой о поездке жены на лечение за границу не было ответа. В дальнейшем именно вопрос об этой поездке и оказался в центре внимания.
Только теперь, наконец, перехожу к тому письму, опубликовать которое и является основной целью этой части настоящей статьи. В ноябре 1984 г. один из сотрудников отдела (Е. С. Фрадкин), ездивший в Горький, привез мне пакет от А. Д. В нем содержалось письмо, адресованное тогдашнему президенту АН СССР А. П. Александрову. Было там и письмо, адресованное мне, конечно, далеко не столь важное. Но для ясности приведу вначале и это сопроводительное письмо.
Дорогой Виталий Лазаревич!
Я написал прилагаемое письмо Анатолию Петровичу, в котором прошу помочь в вопросе о поездке жены, рассказываю про наше положение, ставшее еще более трагическим и непереносимым с тех пор, как Вы посетили нас в прошлом году, и сообщаю о своем решении выйти из Академии, если ходатайства Академии и ее Президента (или другие усилия) не приведут к решению проблемы поездки.
Я прошу Вас ознакомиться с прилагаемым письмом и передать его лично в руки Президента. Я думаю, что передача кому-либо другому была бы нежелательна, при этом возникает опасность, что письмо не дойдет до Александрова (если А. П., например, болен гриппом, или чем-либо в этом роде, лучше, вероятно, подождать). В целом же я полагаюсь тут на Вас и на знание Вами общей ситуации, и на Вашу инициативу. Я надеюсь, что, ознакомившись с письмом, Вы согласитесь со мной в необходимости и внутренней обязательности принятого решения о выходе из АН при неуспехе попыток добиться поездки.
В связи со сложностью ситуации, я прошу Вас пока не сообщать кому-либо о моем решении. О фактическом же положении наших дел (о причинах, вынуждающих добиваться поездки, о суде над женой и его беззаконности, о варварском принудительном кормлении и четырехмесячной изоляции, о состоянии здоровья жены и моего), наоборот, вполне можно рассказывать, и чем шире, тем лучше — это какой-то минимальный противовес тому потоку дезинформации и клеветы, который распространяется в прессе, при контактах с иностранными учеными и другими путями.
Я посылаю Вам также копию письма Александрову. Оставьте, пожалуйста, ее у себя на случай возникновения каких-либо неожиданных ситуаций.
Я буду глубоко благодарен Вам за передачу письма.
Моя жена передает Вам и (так же, как я) Вашей жене наилучшие пожелания.
10 ноября, Горький
С глубоким уважением
Ваш А.Сахаров
P.S. Вероятно, Вам следует отдать письмо А. П. дней через 8–10 после приезда физиков от меня, чтобы не было слишком явно, кто Вам его передал. А. П., конечно, можно (и желательно) этого не говорить.
Президенту АН СССР акад. А.П. Александрову
Членам Президиума АН СССР
Глубокоуважаемый Анатолий Петрович!
Я обращаюсь к Вам в самый трагический момент своей жизни. Я прошу Вас поддержать просьбу о поездке жены, Елены Георгиевны Боннэр, за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками и для лечения болезни глаз и сердца. Ниже постараюсь объяснить, почему поездка жены стала для нас абсолютно необходимой. Беспрецедентный характер нашего положения, созданная вокруг меня и вокруг моей жены обстановка изоляции, лжи и клеветы вынуждают писать подробно; письмо получилось длинным, прошу извинить меня за это.
Мои общественные выступления — защита узников совести, статьи и книги по общим вопросам сохранения мира, открытости общества и прав человека (основные из них: «Размышления о прогрессе...» — 1968 г., «О стране и мире» — 1975 г., «Опасность термоядерной войны» — 1983 г.) вызывают большое раздражение властей. Я не собираюсь защищать или объяснять здесь свою позицию. Подчеркну только, что должен нести единоличную ответственность за все свои действия, продиктованные сложившимися на протяжении целой жизни убеждениями. Однако с того момента, как в 1971 году Елена Боннэр стала моей женой, КГБ осуществляет коварный и жестокий план решения «проблемы Сахарова» — переложить ответственность за мои действия на нее, устранить ее морально и физически, сломить тем самым и подавить меня, представить в то же время невинной жертвой происков жены (агента ЦРУ, сионистки, корыстолюбивой авантюристки и т.д.). Если раньше еще можно было сомневаться в сказанном, то массированная кампания клеветы против жены в 1983–84 годах, и особенно действия КГБ против нее и меня в 1984 году, о которых я рассказываю ниже, не оставляют в этом сомнения.
Моя жена, Елена Георгиевна Боннэр, родилась в 1923 г. Ее родители, активные участники революции и гражданской войны, репрессированы в 1937 году. Отец (Первый секретарь ЦК партии большевиков Армении, член Исполкома Коминтерна) погиб, мать многие годы провела в лагере и ссылке, как ЧСИР (член семьи изменника родины). С первых дней Великой Отечественной войны и до августа 1945 года жена в армии — сначала санинструктор, после ранения и контузии — старшая медсестра санпоезда. Результат контузии — тяжелая болезнь глаз. Жена — инвалид Великой Отечественной войны 2-й группы (по зрению). Всю дальнейшую жизнь она тяжело больна — но это напряженная трудовая жизнь — ученье, работа врача и педагога, семья, деятельная помощь тем, кто в этом нуждается, уважение и любовь окружающих. Когда наши жизненные пути слились, судьба ее круто меняется. В 1977-78 годах вынуждены эмигрировать в США дети жены Татьяна и Алексей (я считаю их и своими детьми) и наши внуки — после 5 лет притеснений, многократных угроз убийства, ставшие фактически заложниками. Произошел трагический разрыв семьи, тяжесть которого усугубляется тем, что мы лишены нормальной почтовой, телефонной и телеграфной связи. С 1980 г. в США находится мать жены — сейчас ей 84 года.
Увидеть своих близких — неотъемлемое право каждого человека, в том числе и моей жены.
Еще в 1974 году на основании многих фактов нам стало ясно, что никакое эффективное лечение жены в СССР невозможно, более того — опасно, так как оно неизбежно проходит в условиях непрерывного вмешательства КГБ, а теперь также — всеобщей организованной травли. Подчеркну, что эти опасения относятся к лечению именно жены, а не меня. Но они убедительно подтверждаются тем, что делали, подчиняясь КГБ, медики со мной во время 4-месячного вынужденного пребывания в больнице в Горьком, об этом ниже.
В 1975 году, при поддержке мировой общественности, моей жене были разрешены поездки в Италию для лечения глаз (как я предполагаю — по указанию Л.И. Брежнева). Жена ездила в Италию в 1975, 1977 и 1979 годах, лечилась и дважды оперировалась по поводу некомпенсированной глаукомы в Сиене у проф. Фрезотти. Естественно, она должна продолжать лечиться и оперироваться у него же. В 1982 году возникла настоятельная необходимость новой поездки. В сентябре 1982 г. жена подала заявление о поездке в Италию для лечения. Обычный срок рассмотрения подобных заявлений — несколько недель, не более 5 месяцев. Жена не получила никакого ответа до сих пор, прошло уже 2 года.
В апреле 1983 года у моей жены, Е.Г. Боннэр, произошел обширный крупноочаговый инфаркт (подтвержден справкой лечебного отдела Академии по запросу следственных органов). Состояние ее не нормализировалось до сих пор, имели место многочисленные приступы, сопровождавшиеся расширением пораженной зоны (некоторые из них подтверждены обследованиями врачей Академии, в том числе в марте 1984 года). Последний очень тяжелый приступ имел место в августе 1984 г.
В ноябре 1983 года я подал заявление на имя тов. Ю.В. Андропова, а в феврале 1984 года аналогичное заявление на имя тов. К.У. Черненко. В этих заявлениях я просил дать указание о разрешении поездки жены. Я писал: «Поездка для встречи с матерью, детьми и внуками и... лечения стала для нас вопросом жизни и смерти. Поездка не имеет никаких других целей, кроме указанных выше. Я заверяю Вас в этом».
В сентябре 1983 года я пришел к выводу, что решение вопроса о поездке невозможно без голодовки (так же, как ранее решение вопроса о выезде к сыну невестки Лизы Алексеевой). Жена понимала, что бездействие для меня тяжелей всего. Однако она долго оттягивала начало голодовки. Фактически голодовку я начал в качестве прямой реакции на действия властей.
30 марта 1984 года меня вызвали в ОВИР Горьковской области. Представитель ОВИРа заявила: «По поручению ОВИР СССР я сообщаю Вам, что Ваше заявление рассматривается. Однако ответ будет сообщен Вам после первого мая».
2 мая моя жена улетала в Москву. Из окна аэропорта я увидел, что ее задержали у самолета и увезли в милицейской машине. Приехав в квартиру, я выпил слабительное, начав тем самым голодовку с требованием поездки жены. Через 2 часа приехала жена, одновременно с ней начальник Обл. КГБ, произнесший устрашающую речь, в которой назвал мою жену агентом ЦРУ. Жене в аэропорте был сделан личный обыск и предъявлено обвинение по статье 190-1 Уголовного кодекса РСФСР, взята подписка о невыезде. Это и был обещанный мне ответ на заявление о поездке. В течение последующих месяцев жену регулярно вызывали на допросы. 9-10 августа состоялся суд, приговоривший ее к 5 годам ссылки. 7 сентября выездная сессия Верховного суда РСФСР (Верховный суд — спецгруппа — специально приехал в Горький) на кассационном заседании оставила приговор в силе. Местом отбывания ссылки назначен г. Горький, т. е. вместе со мной, что создает видимость гуманности. На самом же деле это замаскированное убийство!
Несомненно, вся затея с обвинением и осуждением жены осуществлена КГБ главным образом для того, чтобы максимально затруднить единственно правильное решение о поездке жены. Дело жены, представленное в обвинительном заключении и приговоре, является типичным для судимых по этой статье примером судебного произвола и несправедливости, при этом в особенно обнаженной форме. Статья 190-1 УК РСФСР инкриминирует распространение заведомо ложных клеветнических измышлений, порочащих советский общественный и государственный строй (по смыслу статьи — утверждений, ложность которых ясна обвиняемому, однако, в известной мне судебной практике, в том числе в деле жены, речь идет об утверждениях, истинность которых несомненна для обвиняемых, т. е. об их убеждениях). В большинстве из 8 пунктов обвинения жене фактически ставится в вину цитирование моих высказываний (даваемых обвинением в отрыве от контекста высказываний жены и моего реального текста). Все эти высказывания касаются второстепенных вопросов, гораздо менее существенных, чем основная тема обсуждения у меня или у жены. Например, по ходу изложения в книге «О стране и мире» я объяснял, что такое сертификаты, и заметил, что в СССР существует два рода денег. Это (вполне бесспорное) высказывание было упомянуто женой на одной из пресс-конференций в Италии и инкриминировано жене как клеветническое. На самом деле все принадлежащие мне высказывания следовало бы инкриминировать, во всяком случае, не жене, а мне. Жена, действуя в соответствии со своими убеждениями, выступала моим представителем.
Один из пунктов обвинения использует эмоциональное восклицание жены во время неожиданного для нее интервью приехавшему к ней французскому корреспонденту 18 мая 1983 года, через три дня после того, как у жены был диагностирован инфаркт. Как Вам известно, в мае-июне 1983 года мы безуспешно добивались совместной госпитализации в больницу АН. Корреспондент спросил: «Что же будет с вами?» Жена воскликнула: «Не знаю, по-моему, нас убивают». Эти слова обвинение и суд объявили заведомой клеветой. Ясно, что речь не шла об убийстве пистолетом или ножом, а оснований для слов о косвенном убийстве (жены, во всяком случае) было более чем достаточно.
Другой (важный в системе обвинения) пункт — о якобы осуществленном женой в 1977 году изготовлении и распространении одного из документов Хельсинкской группы. Пункт основан на явном лжесвидетельстве и полностью опровергнут в ходе суда адвокатом на основании рассмотрения хронологии событий. Свидетель заявил, что ему сказал о вывозе женой документа один из членов группы. Но свидетель был арестован до отъезда жены в Италию 7 сентября и поэтому никак не мог после отъезда жены встречаться с кем-либо «с воли». В ходе перекрестного допроса свидетель ответил, что он «узнал» о вывозе документа в июле или начале августа, т. е. заведомо до отъезда жены. Кроме того, суд и обвинение не привели доказательств того, что документ был составлен до отъезда жены (на документе не проставлена дата), и вообще не привели каких-либо подтверждений истинности голословного утверждения свидетеля, к тому же ссылающегося на слова другого человека. Этот эпизод вопреки логике оставлен в приговоре и определении кассационного суда. Отказавшись от этого пункта обвинения, кассационный суд был бы вынужден отменить весь приговор и, в частности, отменить за давностью и отсутствием непрерывности все обвинения, относящиеся к 1975 году. Но важней всего, что все пункты обвинения не имеют никакого юридического отношения к содержанию статьи 190-1 (предполагающей, как я сказал, заведомую клевету).
Ссылка жены фактически привела для нее к гораздо более тяжелым ограничениям, чем это предусмотрено законом,— к прекращению всех возможностей связи с матерью и детьми, к полной изоляции от друзей, к фактической конфискации нашего имущества в московской квартире, ставшего для нас недоступным, к потере московской квартиры (замечу, что эта квартира была предоставлена матери жены в 1956 г. при ее реабилитации и посмертной реабилитации мужа).
В приговоре жены совершенно отсутствуют те обвинения, которые выставляются против нее в прессе, — ее мнимые преступления в прошлом, ее «моральный облик», ее «связи» с иностранными спецслужбами; эти обвинения не упоминались на суде вообще. Ясно, что это просто клевета для публики, для презираемого дирижерами от КГБ «быдла». Последняя статья этого рода — в «Известиях» от 21 мая 1984 г. В ней настойчиво проводится мысль, что жена все время стремится к выезду из СССР — «хоть через труп мужа», уже в 1979 году хотела остаться в США, но ей «отсоветовали» (по контексту — спецслужбы США). Вся героическая и трагическая жизнь жены со мной, принесшая ей столько потерь и страданий, опровергает эту инсинуацию. Замечу, что и до замужества со мной моя жена много раз бывала за рубежом — в Ираке (год работы по оспопрививанию), в Польше, во Франции — и никогда не помышляла стать невозвращенцем. На самом деле именно КГБ больше всего хотел бы, чтобы жена бросила меня — это было бы наилучшей демонстрацией правоты их клеветы. Но вряд ли они на это надеются, они «психологи». Статью от 21 мая от меня тщательно скрывали — я думаю, чтобы не укрепить в мысли о необходимости добиться победы до встречи с женой, чтобы на нее не пала ответственность за мою голодовку.
4 месяца — с 7 мая по 8 сентября — жена и я были полностью изолированы друг от друга и от внешнего мира. Жена находилась совершенно одна в пустой квартире, под усиленной «охраной». Кроме обычного милиционера у входной двери, круглосуточно действовали несколько постов наружного наблюдения, к лоджии пригнали вагончик, в котором постоянно дежурили сотрудники КГБ. Вне дома ее сопровождали две машины с сотрудниками КГБ, пресекавшими возможность даже самого «невинного» контакта с кем-либо на улице. Ее не подпускали к зданию областной больницы, где находился я.
7 мая, когда я провожал жену на очередной допрос, в здании прокуратуры меня схватили переодетые в медицинские халаты сотрудники КГБ и с применением физической силы доставили в Горьковскую областную клиническую больницу им. Семашко. Там меня насильно держали и мучили 4 месяца. Попытки бежать из больницы неизменно пресекались сотрудниками КГБ, круглосуточно дежурившими на всех возможных путях побега. С 11-го по 27 мая включительно я подвергался мучительному и унизительному принудительному кормлению. Лицемерно все это называлось спасением моей жизни, фактически же врачи действовали по приказу КГБ, создавая возможность не выполнить мое требование разрешить поездку жены! Способы принудительного кормления менялись — отыскивался самый трудный для меня способ, чтобы заставить меня отступить. 11–15 мая применялось внутривенное вливание питательной смеси. Меня валили на кровать и привязывали ноги и руки. В момент введения в вену иглы санитары прижимали мои плечи. 11 мая (в первый день) кто-то из работников больницы сел мне на ноги. 11 мая до введения питательной смеси мне ввели в вену какое-то вещество малым шприцем, я потерял сознание (с непроизвольным мочеиспусканием). Когда я пришел в себя, санитары уже отошли от кровати к стене. Их фигуры показались мне странно искаженными, изломанными (как на экране телевизора при сильных помехах). Как я узнал потом, эта зрительная иллюзия характерна для спазма мозговых сосудов или инсульта. У меня сохранились черновики записок жене, написанных в больнице (почти все эти записки, кроме совершенно неинформативных, не были ей переданы, так же как ее записки мне и посланные ею книги). В моей записке от 20 мая (первой после начала принудительного кормления), так же как в еще одном черновике того же времени, бросается в глаза дрожащее изломанное написание букв, а также двукратное и трехкратное повторение букв во многих словах (в основном гласных — «рууука» и т. п.). Это тоже очень характерный признак инсульта или спазма мозговых сосудов (носящий объективный и документальный характер). В более поздних записках повторения букв нет, но сохраняется симптом дрожания. Записка от 10 мая (до начала принудительного кормления, 9-й день голодовки) — совершенно нормальная. Я очень смутно помню свои ощущения периода принудительного кормления (в отличие от периода 2–10 мая). В записке от 20 мая написано: «Хожу еле-еле. Учусь». Как видно из всего вышесказанного, спазм (или инсульт) от 11 мая не был случайным — это прямой результат примененных ко мне медиками (по приказу КГБ) мер!
16–24 мая применялся способ принудительного кормления через зонд, вводимый в ноздрю. Этот способ кормления был отменен 25 мая, якобы из-за образования язвочек и пролежней по пути введения зонда, на самом же деле, как я думаю, из-за того, что этот способ был для меня слишком легким, переносимым (хотя и болезненным). В лагерях этот способ кормления применяют месяцами, даже годами.
26–27 мая применялся наиболее мучительный и унизительный, варварский способ. Меня опять валили на спину на кровать, привязывали руки и ноги. На нос надевали тугой зажим, так что дышать я мог только через рот. Когда же я открывал рот, чтобы вдохнуть воздух, в рот вливалась ложка питательной смеси или бульона с протертым мясом. Иногда рот открывался принудительно — рычагом, вставленным между деснами. Чтобы я не мог выплюнуть питательную смесь, рот мне зажимали, пока я ее не проглочу. Все же мне часто удавалось выплюнуть смесь, но это только затягивало пытку. Особая тяжесть этого способа кормления заключалась в том, что я все время находился в состоянии удушья, нехватки воздуха (что усугублялось положением тела и головы). Я чувствовал, как бились на лбу жилки, казалось, что они вот-вот разорвутся. 27 мая я попросил снять зажим, обещав глотать добровольно. К сожалению, это означало конец голодовки (чего я тогда не понимал). Я предполагал потом через некоторое время — в июле или в августе — возобновить голодовку, но все время откладывал. Мне оказалось психологически трудным вновь обречь себя на длительную — бессрочную — пытку удушья. Гораздо легче продолжать борьбу, чем возобновлять.
Очень много сил отнимали у меня в последующие месяцы утомительные и совершенно бесплодные «дискуссии» с соседями по палате. Я был помещен в двухместную палату, меня не оставляли наедине, это явно тоже была часть комплексной тактики КГБ. Соседи сменялись, но все они всячески старались внушить мне, какой я наивный и доверчивый человек, и какой профан в политике (в обрамлении лести, какой я ученый). Жестоко мучила почти полная бессонница — от перевозбуждения после разговоров, и еще больше — от ощущения трагичности нашего положения, от тревожных мыслей о тяжело больной жене (фактически полупостельной и зачастую просто постельной больной по меркам обычной жизни), оставшейся в одиночестве и изоляции, от горьких упреков самому себе за допущенные ошибки и слабость. В июне и июле мучили сильнейшие головные боли после устроенного медиками спазма (инсульта?).
Я не решался возобновить голодовку, в частности, опасаясь, что не сумею довести ее до победы и только отсрочу встречу с женой (что все равно нам предстояла четырехмесячная разлука, я не мог предположить).
В июне я обратил внимание на сильное дрожание рук. Невропатолог сказал мне, что это болезнь Паркинсона. Врачи стали настойчиво внушать мне, что возобновление голодовки неминуемо приведет к быстрому катастрофическому развитию болезни Паркинсона (клиническую картину последних стадий этой болезни я знал из книги, которую мне дал «для ознакомления» главный врач; это тоже был способ психологического давления на меня). В беседе со мной главный врач О.А. Обухов сказал: «Умереть мы Вам не дадим. Я опять назначу женскую бригаду для кормления с зажимом. Есть у нас в запасе и кое-что еще. Но Вы станете беспомощным инвалидом». (Кто-то из врачей пояснил — не сможете даже сами надеть брюки.) Обухов дал понять, что такой исход вполне устраивает КГБ, который даже ни в чем нельзя будет обвинить («болезнь Паркинсона привить нельзя»).
То, что происходило со мной в Горьковской областной больнице летом 1984 года, разительно напоминает сюжет знаменитой антиутопии Орвелла, по удивительному совпадению названной им «1984» (год). В книге и в жизни мучители добивались предательства любимой женщины. Ту роль, которую в книге Орвелла играла угроза клетки с крысами, в жизни заняла болезнь Паркинсона.
Я решился на возобновление голодовки, к сожалению, лишь 7 сентября, а 8-го сентября меня срочно выписали из больницы. Передо мной встал трудный выбор — прекратить голодовку, чтобы увидеть жену после 4-х месяцев разлуки и изоляции, или продолжить голодовку, насколько хватит сил — при этом наша разлука и полное незнание того, что делается с другим, продолжатся на неопределенное время. Я не смог принять второе решение, но жестоко мучаюсь тем, что, может быть, упустил шанс спасения жены. Только встретившись с женой, я узнал, что суд уже состоялся, и его подробности, она же — что я подвергался мучительному принудительному кормлению.
Особенно меня волнует состояние здоровья жены. Я думаю, что единственная возможность спасения жены — скорая поездка за рубеж. Гибель ее была бы и моей гибелью.
Сегодня моя надежда — на Вашу помощь, на Ваше обращение в самые высокие инстанции для получения разрешения на поездку жены.
Я прошу о помощи Президиума АН СССР и лично Вас, как Президента Академии, и как человека, знавшего меня многие годы.
Так как жена осуждена на ссылку, то ее поездка, вероятно, возможна только в том случае, если Президиум Верховного Совета СССР своим Указом приостановит на время поездки действие приговора (подобный прецедент имел место в Польше, и в самое последнее время — в СССР), или Президиум Верховного Совета, или другая инстанция вообще отменят приговор с учетом того, что жена — инвалид Великой Отечественной войны 2-й группы, перенесла крупноочаговый инфаркт миокарда, ранее не судима, имеет 32-летний стаж безупречной трудовой деятельности. Этих аргументов должно быть достаточно для Президиума Верховного Совета, для Вас же добавлю, что жена осуждена несправедливо и беззаконно даже с чисто формальной точки зрения, фактически за то, что она моя жена и ее не хотят пустить за рубеж.
Я повторяю свое заверение, что поездка не имеет никаких других целей, кроме лечения и встречи с матерью, детьми и внуками, в частности, не имеет целей изменения моего положения. Жена может со своей стороны дать соответствующие обязательства. Она может также дать обязательство не разглашать подробностей моего пребывания в больнице (если это условие будет нам поставлено).
Я предполагаю и надеюсь прекратить свои общественные выступления, сосредоточившись на науке и семейной жизни. Разрешить поездку жены — моя единственная личная просьба к властям нашей страны, которой я в прошлом оказал важные, возможно, решающие услуги.
Я — единственный академик в истории Академии наук СССР и России, чья жена осуждена как уголовная преступница, подвергается массированной и подлой, провокационной публичной клевете, фактически лишена медицинской помощи, лишена связи с матерью, детьми и внуками. Я — единственный академик, ответственность за действия и убеждения которого перелагается на жену. Это мое положение — ложное, оно абсолютно непереносимо для меня. Я надеюсь на Вашу помощь.
Если же Вы и Президиум АН не сочтете возможным поддержать мою просьбу в этом самом важном для меня, трагическом деле о поездке жены, или если ваши ходатайства и другие усилия не приведут к решению проблемы до 1 марта 1985 года, я прошу рассматривать это письмо как заявление о выходе из Академии наук СССР.
Я отказываюсь от звания действительного члена АН СССР, которым я при других обстоятельствах мог бы гордиться. Я отказываюсь от всех прав и возможностей, связанных с этим званием, в том числе от зарплаты академика, что существенно, ведь у меня нет никаких сбережений.
Я не могу, если жене не будет разрешена поездка, продолжать оставаться членом Академии наук СССР, не могу и не должен принимать участие в большой всемирной лжи, частью которой является мое членство в Академии.
Повторяю, я надеюсь на вашу помощь.
15 октября 1984 г., г. Горький
С уважением
Андрей Сахаров
P.S. Если это письмо будет перехвачено КГБ, я тем не менее выйду из Академии наук СССР. Ответственность за это ляжет на КГБ. Ранее (во время голодовки) я посылал Вам 4 телеграммы и письмо.
P.S.S. Письмо написано от руки, т.к. пишущие машинки (так же, как многое другое — книги, дневники, рукописи, фотоаппарат, киноаппарат, магнитофон, радиоприемник) отобраны при обыске.
14 ноября 1984 г. (впрочем, на день-другой могу ошибиться) я лично передал это письмо А.П. Александрову, он прочел его при мне и обещал «передать на соответствующем уровне» (кому конкретно — сказано не было). Не сомневаюсь в том, что А.П. Александров письмо передал, но какой-либо видимой реакции на это не было.
26 февраля 1985 г. вернувшиеся из очередной поездки в Горький сотрудники Отдела привезли мне для передачи А.П. Александрову второе письмо, датированное 12 января 1985 г. К сожалению, у меня нет его копии. Я лишь записал на сохранившемся у меня листке, что в письме А.Д. отодвигает дату своего выхода из Академии на 10 мая в связи с болезнью Черненко. Записал я и, видимо, последнюю фразу письма: «Как я Вам писал, я хочу и надеюсь прекратить свои общественные выступления. Я готов к пожизненной ссылке. Но гибель моей жены (неизбежная, если ей не разрешат поездку) будет и моей гибелью».
Сохранилось, однако, сопроводительное письмо Андрея Дмитриевича:
Дорогой Виталий Лазаревич!
Я опять обращаюсь к Вам с большой просьбой. Пожалуйста, передайте Анатолию Петровичу прилагаемые документы, дополняющие мое первое письмо ему, переданное, как я понял, 20-го ноября. Я посылаю: 1) Второе письмо А.П. Александрову, 2) Копию моей надзорной жалобы Прокурору РСФСР, 3) Копию прошения Елены Георгиевны о помиловании, 4) Копию повестки из РОВД, 5) Копию ответа прокуратуры.
Я прошу Вас предварительно ознакомиться с этими документами.
Было бы очень хорошо, если бы Вы узнали от А.П. об его отношении к моей просьбе и затем сообщили через кого-либо мне (даже если это будет нескоро). Телеграфом же можно только сообщить, что моя просьба выполнена (это будет означать, что документы переданы), если же А.П. активно действует, то вместо «выполнено» пpошу написать слово "выполняется".
Об исполнении других просьб, не имеющих отношения к А.П., в телеграмме, во избежание путаницы, Вы не пишите.
Прошу извинить меня, что я использую приезды физиков для целей, не имеющих отношения к науке. Но сейчас речь идет о вопросе жизни и смерти, перед которым все остальное отступает на задний план. Вы понимаете, в частности, что других путей довести что-либо до сведения А.П. у меня нет. Мы находимся в состоянии чудовищной изоляции. Друзей и знакомых к нам не пускают. Письма от нас (и к нам), содержащие хоть какую-либо информацию, не доходят. В этих обстоятельствах самое главное, что могут сделать для нас друзья — это помочь нашей связи с внешним миром.
Мне кажется, что очень полезными были бы активные коллективные действия группы академиков и членов-корреспондентов в поддержку моей просьбы о поездке жены. Это могло бы быть совместное обращение к Президенту. Какие дальнейшие шаги возможны — не мое дело подсказывать, такие вопросы каждый решает сам за себя.
Я и Елена Георгиевна желаем всего наилучшего Вам и Вашей жене. Будьте здоровы.
16 января 1985
С уважением
Ваш А.С.
P.S. Я понимаю все негативные последствия выхода из АН. Но все это второстепенно для меня по сравнению с тем абсолютным долгом, который я чувствую на себе, — дать моей жене перед смертью увидеть близких, а может, и продлить ее жизнь. Лечение в СССР абсолютно исключено. Угроза выхода из АН — аргумент для ходатайств Александрова, я в этом уверен. Другой аргумент- прошение о помиловании, которое я посылаю. Третий аргумент — голодовка.
А.С.
Разумеется, я немедленно передал все присланные А.Д. документы А.П. Александрову. На этот раз он при мне ничего не читал, а лишь взглянул на письмо и документы. При этом было выражено неудовольствие, смысл которого таков: мы вас посылаем для помощи А.Д. Сахарову в научной работе, а вы привозите письма. В ответ я заметил, что А.Д. прислал мне документы и я, разумеется, должен их передать. На этом разговор окончился.
В моей телеграмме А.Д. от 6 марта говорится: «Ваше письмо я передал Президенту. Желаю здоровья. Гинзбург».
Быть может, стоит также пояснить, что мы (имею в виду как себя, так и некоторых других старших сотрудников отдела; мы все эти вопросы обсуждали и решали сообща) как могли отговаривали А.Д. от голодовки, опасаясь за его здоровье. Считали мы, что он неправ также, заявляя о выходе из Академии. Мы опасались, что кое-кого это только обрадует, а позиции А.Д. не укрепит. Я, как это называется в Академии наук СССР, «pядовой академик», то есть не член Президиума и вообще «руководства». Поэтому мои возможности были очень ограничены. Правда, А.П. Александров в обоих упомянутых случаях принял меня сразу, поскольку речь шла о Сахарове. Вопрос о выходе А.Д. из Академии со мной никто не обсуждал, но мне сообщили, что исключен из Академии А.Д. не будет, поскольку в Уставе АН СССР нет пункта, допускающего выход из Академии ее членов. Итак, А.Д. таким способом ничего не добился, но в то же время и исключен не был, что, на мой взгляд, было очень хорошо со всех точек зрения. Возникает вопрос, не могли ли мы, помимо уговоров А.Д. не голодать, передачи его писем, посылки лекарств ит.п., сделать что-либо еще? Думаю, что добиться позитивного результата мы никак не могли. О причинах же, мешавших нам хотя бы более бурно протестовать, мне не хотелось бы сейчас писать (впрочем, об этом пойдет речь в тpетьей части настоящей статьи).
Андрей Дмитриевич был человеком, который в определенных вопросах не отступал ни при каких обстоятельствах. Думаю, что это достаточно ясно уже из приведенных его писем. Поэтому я убежден в том, что он так и погиб бы во время очередной голодовки или без нее в изоляции. Но, к великому счастью, сменилось, наконец-то, руководство страны, и вначале Е.Г. Боннэр было разрешено поехать за границу, а затем А.Д. Сахаров был в конце 1986 г. возвращен в Москву после письма М.С. Горбачеву от 22 октября 1986 г; копия этого письма, присланная мне, такова:
ЦК КПСС.
Генеральному секретарю ЦК КПСС М. С. Горбачеву
Глубокоуважаемый Михаил Сергеевич!
Почти семь лет назад я был насильственно депортирован в г. Горький. Эта депортация была произведена без решения суда, т.е. является беззазонной. Никаких нарушений закона и государственной тайны я никогда не допускал. Я нахожусь в условиях беспрецедентной изоляции под непрерывным гласным надзором. Моя переписка просматривается и часто задерживается, а иногда фальсифицируется. С 1984 г. в такой же противоправной изоляции находится моя жена, осужденная к ссылке, режимом которой подобная изоляция не предусматривается. Приговор и клеветническая пресса перенося на нее ответственность за мои действия.
Я лишен возможности нормальных контактов с учеными, посещения научных семинаров, что в наше время является необходимым условием плодотворной научной работы. Редкие визиты моих коллег из Физического Института АН СССР не исправляют этого нетерпимого положения, по существу это фикция научного общения.
За время пребывания в Горьком мое здоровье ухудшилось. Моя жена — инвалид Великой Отечественной войны второй группы, с 1983 года перенесла многократные инфаркты. В США ей была сделана тяжелейшая операция на открытом сердце с установкой шести шунтов, и операция ангиопластики на бедре. Она сейчас фактически является глубоким инвалидом, нуждающимся для сохранения жизни в непрерывном медицинском контроле, в уходе, и климатолечении. В этом же нуждаюсь и я. Всего этого мы лишены в условиях моей депортации и ее ссылки.
Я повторяю свое обязательство не выступать по общественным вопросам, кроме исключительных случаев, когда я, по выражению Л. Толстого, «не могу молчать».
Позволю себе напомнить о некоторых своих заслугах в прошлом.
Я был одним из тех, кто сыграл решающую роль в разработке советского термоядерного оружия (1948–1968 гг.). По моей инициативе Советское Правительство предложило заключить договор о запрещении ядерных испытаний в трех средах. Вы неоднократно отмечали значение этого договора. Прекращение испытаний в атмосфере спасло жизни сотен тысяч людей.
В силу своей судьбы я много думал о проблемах войны и мира. В своей общественной деятельности я отстаивал принцип открытости общества и соблюдение права на свободу убеждений, информации и передвижения — как важнейшей основы международной безопасности и доверия, социальной справедливости и прогресса. В феврале 1986 г. я обратился к Вам с призывом об освобождении узников совести — людей, репрессированных за убеждения и связанные с убеждениями ненасильственные действия.
Вместе с покойным академиком И.Е. Таммом я был инициатором и пионером работ по управляемой термоядерной реакции (систем типа «Токамак», лазерное обжатие, мю-мезонный катализ). Предложенное мною использование термоядерных нейтронов для производства ядерного горючего позволяет исключить самое опасное и сложное звено в атомной энергетике будущего — бриддеры на быстрых нейтронах, и упростить, т. е. сделать более безопасными, энергетические ядерные реакторы.
Я хотел бы при прекращении моей изоляции принять участие в обсуждении этих проектов, в частности, в осуществлении программ международного сотрудничества с целью создания термоядерной энергетики.
Я надеюсь, что Вы сочтете возможным прекратить мою депортацию и ссылку жены.
22 октября 1986
С уважением
А. Сахаров
603137 Горький, Гагарина, 214, кв. 3 Сахаров Андрей Дмитриевич, академик
Как мне говорили, патологоанатомическое исследование показало, что сердце Андрея Дмитриевича было совершенно изношено. Преследования, голодовки сделали свое дело и еще счастье, что он три года прожил полноценной жизнью.
III
Андрей Дмитриевич Сахаров был великим человеком, но он был человеком. Поэтому, вполне естественно, у него были свои слабости или, во всяком случае, черты и особенности, не всем представлявшиеся идеальными. Политические и другие взгляды А.Д. по тем или иным конкретным вопросам в ряде случаев также являлись, по меньшей мере, спорными и никто не обязан их разделять. Убежден в том, что и сам А.Д. согласился бы со сказанным. Но А.Д. стал сейчас светлым символом морального возрождения нашей страны, да и свежа его могила. В такой ситуации, как я считал и считаю, неуместно сводить счеты, копаться в мелочах и т.п. Время для издания труда "Сахаров в жизни" или его биографии еще не настало. Поэтому, после публикации статьи в «Знамени», я решил никаких других воспоминаний об А.Д. не писать и, во всяком случае, не публиковать. Но потока воспоминаний, заметок и различной полемики уже не остановишь. Боюсь, что появление статьи Елены Георгиевны Боннэр в «Огоньке» [4] даст новую пищу для этого процесса и того мифотворчества (да и просто лжи), с которым она хочет бороться. Быть может, однако, Е.Г. Боннэр права, читать всякую чушь и молчать трудно, да и нужно ли? Совсем другое дело, как она pеагиpует. Так или иначе, я изменил свое решение и пишу. Стимулом явились не только статья Е.Г., но также тот факт, что мне сейчас уже 74-й год и нет оснований что-либо откладывать в долгий ящик. Должен добавить, что у меня очень плохая память, хотя, к счастью, с просветлениями — какие-то эпизоды я помню ясно и долго, но совсем забываю даты, многие детали. Поэтому большинство приводимых выше и ниже дат мне пришлось специально проверять или узнавать. А когда в чем-то не был абсолютно уверен, то делал оговорки. Пусть читатели меня извинят за их многочисленность, но очень хочется нигде не отступать от правды. Наконец, нижеследующее изложение весьма фрагментарно, но «сплошного» повествования предложить не могу.
1. 12 апреля 1971 г. скончался И.Е. Тамм — создатель Отдела теоретической физики ФИАНа (сейчас Отдел носит имя Тамма). Мне пришлось стать заведующим Отделом, ибо мы переживали нелегкие времена (впрочем, когда они были легкими?), а в Академии наук академику легче защищать интересы сотрудников. В Отделе же, кроме меня, академиком тогда был только А.Д. Сахаров, уже активно занимавшийся политикой и защитой прав, в силу чего в заведующие не годившийся. Правда, хорошим заведующим мог бы оказаться член-корреспондент Е.Л. Фейнберг, но он «подвел» — серьезно заболел, так что стать заведующим мне действительно пришлось по просьбе сотрудников. Помню, как вступая в должность, я делал доклад на Ученом совете ФИАНа и довольно высокопарно (поэтому, вероятно, и запомнил) сказал: «И.Е. Тамм оставил нам в наследство Отдел, и мы, его ученики, не должны пустить это наследство по ветру». Пишу здесь об этом потому, что А.Д. был на Совете и, как я запомнил, сочувственно кивал или даже что-то одобрительно сказал. Пишу и потому, что говорил я на Совете «со значением». Дело в том, что А.Д. тогда развертывал свою правозащитную деятельность, разрасталось и противодействие ей, а я узнал, что А.Д. дал нескольким сотрудникам Отдела подписать какие-то документы, вероятно, протесты. Сам А.Д., трижды Герой и академик, был до какой-то степени (до какой именно — мы теперь знаем) защищен, а рядовым сотрудникам могло прийтись несладко. Защитить их у меня было мало возможностей, я и однажды не Герой, и Отдел в целом мог серьезно пострадать. Так или иначе, я все это четко сказал А.Д. во время специальной беседы. Раз уж он сравнительно недавно (в 1969 г.) вернулся в Отдел, сам участвовал в моем назначении заведующим и ценил возможность научного сотрудничества, то пусть не вовлекает сотрудников Отдела в свою деятельность. Я добавил, твердо это помню, что сказанное не относится ко мне лично, ибо я все же занимаю более или менее независимое положение и подписывать какие-то протесты («письма», как их обычно тогда называли) в определенных условиях могу. Кстати, я ряд таких писем действительно подписал, правда, кажется, не по предложению А.Д. Но это сейчас не важно, существенно то, что А.Д. на мою просьбу откликнулся с полным пониманием и сказал: «Волк не охотится в своих владениях». Итак, был заключен «пакт», который А.Д., насколько знаю, строго соблюдал. Думаю, что его обещание, вероятно, продуманное, сыграло весьма положительную роль и для него самого. Поскольку в Отделе никто не пострадал (по крайней мере, в явном виде), то было обеспечено единство, и, когда через несколько лет началась травля А.Д., сотрудники Отдела отказались подписать осуждающее его письмо, составленное в ФИАНе (подписали в Отделе, кажется, лишь два человека, причем одному из них не давали иначе характеристику для защиты диссертации). Уверен и в том, что наша «нейтральность» — неучастие в явном виде в политической деятельности А.Д. позволила нам, когда А.Д. был выслан в Горький, сохранить его в должности сотрудника Отдела и ездить к нему. Но об этом ниже.
2. Сейчас же расскажу о письмах против Сахарова. Первое из них (письмо 40 академиков) появилось в «Правде» от 29 августа 1973 г. Это письмо было относительно умеренным по тону². Меня в это время не было в Москве (был в отпуске) и скорее всего поэтому мне и не предлагали его подписать. Возможно, будь я птицей более высокого полета, то прислали бы телеграмму, на которую мог бы попасться, а то и поставили бы подпись, не спрашивая (почему-то я именно последнего в дальнейшем особенно опасался, хотя в «застойные» времена, в отличие от сталинских, подобное, возможно, уже не случалось). В общем — на этот раз повезло. Это письмо было первым, было началом кампании и можно было не понять обстановку. Во всяком случае, я вижу разницу между подписью под «письмом 40» и под «письмом 71», опубликованном, кажется, в «Известиях» от 25 октября 1975 г. (в «Досье» фигурирует такое заглавие: «Заявление советских ученых», Москва, 25 октября, ТАСС). Тогда, в 1975 г., все было достаточно ясно и подписавшие знали, что они делали, недоразумений здесь быть не могло. Для подписания этого письма меня пригласили к вице-президенту АН СССР академику В.А. Котельникову. Незадолго до этого А.Д. Сахаров получил Нобелевскую премию мира и поэтому, когда меня пригласили зайти, хотя и без объяснения причины, я сразу подумал, что речь идет о письме. Попробовал уклониться, спросив, многих ли приглашают, думал, что начнется с какого-то собрания. Нет, Вас приглашают лично, последовал ответ и я решил, что дело не в письме. Но это оказалось ошибкой, В.А. Котельников беседовал отдельно с каждой из намеченных «жертв» (слово «подписант» здесь, видимо, не подходит, поскольку применялось к подписывающим письма в защиту кого-то). Наш разговор носил довольно мирный характер, В.А. не угрожал, не стращал, а уговаривал. В общем, выполнял поручение без особого энтузиазма, впрочем, это его манера. Я отказался подписывать и нисколько не волновался, ибо заранее твердо решил поступить именно так. В подобных случаях встает, конечно, вопрос: какую цену человек готов заплатить (я имею в виду людей, подписывающих гнусности не по велению сердца, а из трусости ит.п.). Опыта у меня здесь особого нет, в тюрьме не сидел. Думаю, что при физическом воздействии я подписал бы подобное письмо, это же цветочки по сравнению с тем, что люди подписывали в сталинские времена. Но избиение или арест в данном случае явно не грозили, и почему столько людей подписывали — остается для меня загадкой. Кстати, никаких особенных репрессий в связи с отказом подписывать не последовало. Я и так был на плохом счету. Возможно, еще больше возросли трудности при поездках за границу и, кроме того, обошли с орденом, причем сделано это было иезуитским образом. Здесь, однако, представляется неуместным останавливаться на подобных вопросах. Позволю себе лишь заметить, что такое «наказание» совсем меня не трогало, и я этому рад. А вот в 1945г. не дали мне «полагавшегося» ордена «Знак Почета» и я огорчался, видимо, по молодости, по глупости.
3. Во втоpой части настоящей статьи я уже писал, что высланный в Горький А.Д. остался сотрудником Отдела, а мы к нему ездили. Несомненно, такое решение, а о нем мне пришлось похлопотать, не было вызвано заботой о Сахарове и тем более каким-то вниманием к ФИАНу или нашему Отделу. Просто это было самым выгодным с точки зрения властей решением в сложившейся ситуации.
Мы ездили совершенно добровольно, но с разрешения дирекции ФИАНа (а фактически и других инстанций). Однако после тpех визитов в Горький, я получил от А.Д. такое письмо:
Глубокоуважаемый Виталий Лазаревич!
Поездки моих коллег, сотрудников ФИАНа, дающие мне возможность обсудить при личном общении животрепещущие научные вопросы, не отрываться от научной жизни Теоротдела — всегда ценны и радостны для меня. Мне был бы, в частности, очень важен и приятен приезд Ефима Самойловича Фрадкина и Андрея Дмитриевича Линде, о которых Вы пишете. Но сейчас я вынужден просить Вас воздержаться от их командирования. Первая причина-неясность с разрешением на поездку в Горький В.Я. Файнберга и Д.А. Киржница (в особенности важную в силу близости их научных интересов к моим). Для поездок выделены только 4 сотрудника ФИАНа, что вообще выглядит более чем странным. Принципиально недопустимо, чтобы в решении такого вопроса принимали участие какие-либо «инстанции», вообще кто-либо, кроме непосредственно заинтересованных лиц. Я считаю совершенно незаконным объявленный мне 22 января 1980 г. «режим». Но даже этот режим запрещает контакты со мной только для иностранцев и для «преступных элементов». Я никак не могу согласиться с тем, что В.Я. Файнберг и Д.А. Киржниц и остальные (кроме четырех) сотрудники ФИАНа являются «преступными элементами» и я уверен, что и Вы также разделяете это мнение.
Вторая причина — в следующем. 12 августа я послал письмо в Президиум Академии наук Е.П. Велихову с просьбой содействовать в получении разрешения на выезд из СССР невесты нашего сына Е.К. Алексеевой. В письме я объясняю, почему этот вопрос приобрел для меня такое важное значение, а также рассказываю, как в это дело была вовлечена партийная организация ФИАНа. Ответа из Президиума Академии я до сих пор (14.IX) не получил. Фактически Алексеева оказалась в положении заложника, чего я никак не могу допустить.
Поэтому я вынужден, пока Алексеева не будет выпущена из СССР и пока с сотрудников Теоротдела, кроме четырех, не будет снят запрет на поездки, воздерживаться от каких-либо контактов с советскими научными учреждениями, в частности, с Академией наук и с ФИАНом.
14/IX—1980 C уважением А.Сахаров
P.S. Нетривиальность моего положения возможно вынудит меня опубликовать это письмо.
На это я ответил так:
Глубокоуважаемый Андрей Дмитриевич!
19 сентября пришла Ваша телеграмма с просьбой отменить поездку в Горький Е.С.Фрадкина и А.Д.Линде (они собирались выехать 21, чтобы обсуждать с Вами научные вопросы 22 сентября). Поездка, конечно, была отменена. Вчера, 22 сентября пришло и Ваше письмо от 14 сентября, являющееся ответом на мое письмо от 1 сентября.
Cамо собой разумеется, даже независимо от Ваших мотивов, что сотрудники Отдела не могут приезжать в Горький вопреки Вашему желанию. Мне хочется, вместе с тем, сделать в настоящем письме несколько замечаний.
Мы (я имею в виду помимо себя также ряд других старших сотрудников Отдела, участвующих в обсуждении всех важных для Отдела вопросов) всегда высоко ценили и ценим Ваше участие в работе Отдела и, естественно, стремились содействовать Вашей научной работе. Поэтому, когда Вы были высланы, мы посчитали, что должны помочь Вам в этом отношении и в Горьком, где интересующими Вас вопросами физики и космологии, насколько известно, никто (или практически никто) не занимается. Так и возник план, согласно которому Вы останетесь сотрудником ФИАНа, а сотрудники нашего Отдела будут время от времени приезжать в Горький. Кроме того, мы хотели помочь в отношении литературы и публикации Ваших работ. Руководство Президиума АН СССР согласилось с таким планом. Дальнейшее, после того как я разбудил Вас 11 апреля, позвонив в Вашу квартиру в Горьком, Вам известно.
Хотя, как ясно из изложенного, мы ездили и собирались ездить в Горький не по указанию с чьей-либо стороны, но, естественно, делали это с разрешения. Иначе и быть не может, когда речь идет о командировках сотрудников ФИАНа СССР, как, впрочем, и сотрудников любого другого учреждения. В этой связи мы должны согласовывать с дирекцией список едущих, что также относится к любым командировкам, хотя обычно это и носит формальный характер. Но Ваш случай, конечно, не назовешь обычным.
У Вас уже были сотрудники Теоротдела В.Л. Гинзбург, О.К. Калашников (два раза), В.Я. Файнберг, А.Д. Линде и Е.Л. Фейнберг. Сейчас собирались поехать Е.С. Фрадкин и А.Д. Линде. Не предвижу я и каких-либо трудностей в отношении поездки Д.А. Киржница. Мы просто не предлагали его командировку, поскольку план был составлен (о чем нас просила дирекция) лишь на несколько поездок. В настоящее время я не вижу принципиальных препятствий и для поездок к Вам каких-то других сотрудников Отдела. Вместе с тем, я не могу гарантировать, что дирекция согласится послать любого сотрудника. Но называть это «запретом» вряд ли были бы основания.
Коротко говоря, я считаю, что Ваш отказ от научных контактов с Отделом в связи с вопросом о том, кто к Вам приезжает, является, по-видимому, плодом недоразумения.
Что же касается вопроса о Е.К. Алексеевой, то он находится всецело вне моей компетенции и даже моего поля зрения (так, только из Вашего письма я узнал, что какую-то роль здесь, как Вы пишете, играла парторганизация ФИАНа).
Закончить я хочу тем, ради чего, собственно, и написано настоящее письмо. Если Вы захотите в будущем, чтобы сотрудники Отдела приехали к Вам или оказали какую-либо иную помощь в научной работе, сообщите нам об этом. Мы постараемся тогда сделать то, что сможем.
23 сентября 1980 г.
С уважением
В.Л. Гинзбург
В этом письме уже был некоторый подтекст. Дело в том, что А.Д. не слишком аккуратно высказывался о наших поездках. В статье А.Д. «Тревожное время» от 4 мая 1980 г. (где она была опубликована, не помню, но то ли мы ее видели, то ли слышали по радио) имеется такая фраза: «органы КГБ разрешили моим сотрудникам из ФИАНа навестить меня (даже порекомендовали)». Это «порекомендовали» мне весьма не понравилось, поэтому я и постарался в вышеприведенном письме от 23 сентября пояснить, что мы ездим не по рекомендациям или указаниям. К сожалению, А.Д. не обратил на мое письмо никакого внимания. В «Открытом письме Президенту Академии наук СССР А.П. Александрову», датированном 20 октября 1980 г., А.Д. уже почти что называет нас посланцами КГБ. Это письмо только что у нас опубликовано [5], так что все могут его прочесть. Поэтому ограничусь лишь одной цитатой. А.Д. о наших визитах пишет, что «совершенно недопустима полная зависимость их от контроля КГБ, выбирающего нужные ему моменты приезда ко мне ученых и состав участников». Далее следует ссылка на помещенное выше письмо А.Д. ко мне от 14 сентября (в упомянутой выше публикации [5] указано 15 сентября, но это описка — оригинал письма находится у меня). Я знал о письме А.П. Александрову от слушавших его по радио, но только 4 декабря 1980 г. получил возможность прочесть и сам текст. В тот же день я написал А.Д. довольно длинное письмо, являющееся, по сути дела, протестом против его неаккуратности. Первая поездка к нему (11 апреля 1980) еще могла к чему-то приурочиваться, ибо мы довольно долго добивались разрешения поехать, но только 9 апреля мне позвонили из Президиума и сообщили, что можно ехать. Но даты и состав участников последующих двух визитов определяли мы сами, ни о каких рекомендациях здесь не было речи.
В письме А.П. Александрову имеется место, где А.Д. упоминает о телеграмме, полученной им от Е.П. Велихова 14 октября 1980 г., и расценивает ее как «уловку КГБ». В этой связи в моем письме говорится:
«12 октября, сразу же по возвращении из командировки, я узнал от Е.Л. Фейнберга, что Е.П. Велихов Вам не ответил и это Вас беспокоит ит.п. 13-го я был у Е.П. Велихова и он мне сказал, что не отвечает Вам, ибо сам еще не получил ответа на какой-то запрос. На это я сказал, что сам принадлежу к числу людей, отвечающих на письма и беспокоящихся, когда мне не отвечают. Поэтому я понимаю, как неприятно не иметь ответа и посоветовал Е.П. ответить Вам немедленно, что он и сделал. А Вы вот пишете, что «эта телеграмма не более как уловка КГБ с целью оттяжки времени». Правда, в этом случае Вы начинаете фразу со слов «У меня создалось впечатление, что...». К сожалению, когда речь идет о Ваших коллегах по ФИАНу, некоторых из которых Вы знаете десятки лет, Вы не делаете оговорок.
Впрочем, я не собираюсь заниматься ни демагогией, ни становиться в позу оскорбленной невинности. Я не верю, сейчас по крайней мере, что Вы действительно подозреваете меня, Е.Л. или кого-то еще из нас в неблаговидном сотрудничестве. Да и жизнь сложна, Вы в известной мере изолированы, и можно понять появление различных подозрений. Но Вы же, ничего не проверив, сообщаете о своих подозрениях миллионам людей, да еще как нечто известное и несомненное.
Я придаю огромное значение правам человека, отстаиванию этих прав. Достаточно я на своем веку насмотрелся на их нарушение (напомню Вам хотя бы, что моя жена в том же Горьком находилась в фактической ссылке целых 8 лет). Но одно из основных прав человека- это презумпция невиновности. Вы же, не имея на это ни малейших оснований, только на основе логической возможности, пишете: «органы КГБ разрешили моим сослуживцам (даже порекомендовали)» и т. п. Даже если Вы сами не считаете, что мы имели какие-то поручения от «органов» (я все же на это надеюсь), то как же не подумать о читателях, особенно за границей. Они же поймут это буквально. Между тем, совершенно очевидна огромная и принципиальная разница (по крайней мере, когда речь идет о моральной стороне дела) между действиями с разрешения КГБ (к тому же в данном случае, косвенного разрешения, ибо мы имели дело только с Президиумом и ФИАНом) и действиями по рекомендации или указанию КГБ. Напрашивается такая аналогия. Родственники или друзья передают заключенному передачу вполне законным путем, т. е. с разрешения тюремных властей. И совсем другое дело, когда сами власти направляют к Вам провокатора (наседку) с какой-то передачей и т.п.».
Письмо заканчивается так:
«Добиваясь разрешения ездить к Вам и, вообще, помочь Вам вести научную работу, мы не стремились заработать какой-то капитал. Напротив, мы не ожидали и не ожидаем для себя в этой связи ничего кроме неприятностей. Но вот чего я действительно не ожидал, так это того, что эти неприятности могут исходить лично от Вас. Мне трудно поверить в то, что Вы сознательно пишете столь двусмысленно. Я верю, что это просто неосторожность, могущая, к сожалению, дорого обойтись людям. Собственно поэтому я и решил написать, хотя и не знаю, пригодятся ли когда-либо Вам мои пояснения».
Письмо это не было отправлено, меня отговорили, и я рад этому — А.Д. и так было плохо, не следовало его дополнительно огорчать, но обида еще долго жила в моем сердце. Да и сейчас мне неприятно было увидеть письмо А.П. Александрову в «Огоньке», причем, без всяких комментариев.
Не буду здесь приводить дальнейшую переписку. Отмечу лишь, что следующее письмо А.Д. датировано 29 марта 1982 г., после отъезда Е. Алексеевой, и начинается так:
«Дорогие Виталий Лазаревич и Евгений Львович! В связи с тем, что отпала главная причина, заставившая меня отказаться от приездов в Горький сотрудников ФИАНа, прошу о возобновлении таких поездок в ближайшее время...».
Разумеется, поездки возобновились и продолжались (с перерывами) до 1986г. включительно. Всего у Сахарова побывало, причем совершенно добровольно, 17 сотрудников Отдела, некоторые из них ездили по многу раз².
4. Теперь перейду к самому неприятному, связанному с голодовкой Сахарова в 1985 г. Как я уже упоминал, мне казалось и кажется неуместным сейчас обсуждать этот вопрос, но приходится после опубликования статьи Е.Г. Боннэр [4].
Процитировав часть письма А.Д. ко мне от 10 ноября 1984г., помещенного в «Знамени» (ссылка 5 и выше), Елена Георгиевна пишет [4]: «Публикация Виталия Лазаревича Гинзбурга потрясла меня своей открытостью. Хотя, признаюсь, мне не хватает в ней сегодняшней оценки его тогдашнего молчания. Но все равно! Ведь только он и академик Вонсовский честно признали свою неправоту в тот период». Как же это понимать? Что касается потрясающей «открытости», то она сводится лишь к тому, что я не утаил или не исказил писем Сахарова ко мне. Не вижу, разумеется, в этом ничего удивительного, даже мысль делать купюры в тексте писем А.Д. не приходила мне в голову. Далее, С.В. Вонсовский подписал как «письмо 40 академиков», так и «письмо 71», и в апреле 1989 г. на собрании по выборам народных депутатов СССР от Академии наук СССР публично извинился за это перед А.Д. Сахаровым. Правильно поступил. Позволю себе выразить твердую уверенность в том, что я поступил бы так же, если бы подписал эти или какие-то другие аналогичные письма. Но я ведь ничего не подписывал. Наконец, каким же образом «я честно признал свою неправоту» и в чем состоит эта «неправота»? Вчитавшись в текст, и с помощью близкого к А.Д. и Е.Г. человека — Б.Л. Альтшулера, я понял, в чем же меня обвиняет Е.Г. Боннэр: «третьей голодовки Андрея Дмитриевича (1985) могло бы не быть, если б его коллеги нашли в себе силы выполнить его прямую просьбу... Но и в Москве, и в “заграницах” коллеги молчали, как партизаны» [4].
В письмах ко мне от 10 ноября 1984 г. и от 16 января 1985 г. (см. выше) Сахаров призывал пошире рассказывать о его голодовке и муках, описанных в письме к А.П. Александрову от 15 октября 1984 г. Он писал также: «мне кажется, что очень полезными были бы активные коллективные действия группы академиков и членов-корреспондентов в поддержку моей просьбы о поездке жены. Это могло бы быть совместное обращение к Президенту» (письмо ко мне от 16 января 1985 г.).
Вот уж поистине абеpрация, свойственная, очевидно, и великим людям. Да я не могу назвать ни одного члена Академии, который стал бы публично или в письме просить удовлетворить просьбу А.Д. Сахарова о поездке его жены в США. Конечно, я не проводил широкого опроса, но слышал всегда только и исключительно одно: Сахаров уже голодал в связи с требованием об отъезде Лизы Алексеевой — невесты сына Е.Г. Боннэр. Тогда ему уступили. Теперь он тоже голодает по чисто личным мотивам и добиться удовлетворения его просьбы невозможно.